Будь оно все проклято, думал он, целуя ее мокрое лицо и чувствуя на губах соленый вкус ее слез. Сволочи. Я не знаю, как нужно, но знаю, как нельзя. А вот так — точно нельзя. Это хуже, чем обман. Нельзя плевать человеку в душу, душа — дело тонкое. Я понимаю, что иначе не выходит, но я так не могу. Уйду. Уйду к чертовой матери. Ос, тос, первертос...
Она понемногу успокаивалась под его руками, оживала, губы снова сделались теплыми и отзывчивыми, а потом горячими, ищущими, настойчивыми, и он на время забыл обо всем и почувствовал, что и она тоже обо всем забыла... Да это чертова наркомания, понял он вдруг. Мы делаем друг другу инъекции, чтобы забыться, и каждый раз нам нужна все большая доза, а иначе — страшная ломка, вроде той, что была у меня только что. Да и у нее, судя по всему, тоже...
— К черту, — прошептала Катя, и он вздрогнул — на какой-то миг ему показалось, что она прочла его мысли.
— Что? — переспросил он.
— К черту кровать, — сказала она, щекоча его шею своим дыханием.
— К черту, — согласился он, бережно укладывая ее на пол.
За кроватью они так и не пошли — оба были людьми слова и послали кровать к черту. Вместо этого они пошли в итальянский ресторан на Старом Арбате и как следует подкрепились, после чего отправились бродить по Москве. Андрей снова был весел и нежен, и Катя ничего не почувствовала и ни о чем не догадалась — она наслаждалась покоем, изо всех сил прикрывая ладонями едва теплившийся внутри нее огонек от свистевших снаружи ледяных ветров. Она берегла тепло, как бережет его унесенный на льдине в открытое море рыбак, справедливо полагая, что дороже этого тепла у нее ничего нет. Она не вспоминала о прошлом и не пыталась заглянуть в будущее, вполне довольная тем, что имела в данный момент. А может, все еще наладится, подумала она вдруг, наблюдая за тем, как Андрей уморительно торгуется с уличным живописцем, — они были на Крымском валу, и промозглый ветер, дувший с реки, погромыхивал развешанными на трубчатых стальных каркасах картинами. По вернисажу в одиночку и группами бродили покупатели и просто ротозеи, изображавшие покупателей, изредка вступая в беседы с художниками или перекупщиками, изображавшими художников.
Художник, к которому привязался Андрей, перекупщиком не был, о чем убедительно свидетельствовал стоявший перед ним этюдник с укрепленной на нем почти законченной картиной. Художник был маринистом — повернувшись спиной к единственному находившемуся поблизости водоему, он вдохновенно наносил на холст мазок за мазком, и пенистые волны на картине оживали, покрываясь солнечными бликами, обретая материальность и даже, казалось, начиная двигаться... Это было смешно до слез, и Катя, чтобы не обидеть живописца, хихикала в кулак за его спиной — невежливо, конечно, но кто бы сумел сдержаться, когда на вопрос Андрея, с натуры ли писаны многочисленные морские пейзажи, развешанные и расставленные у него за спиной, художник с совершенно серьезным и даже несколько обиженным видом ответил, что да, конечно же, с натуры. «А как же еще прикажете писать, молодой человек?» — спросил он, единственный раз коротко взглянув на Андрея из-под кустистых седых бровей.
Цены здесь были вполне умеренными, да у Кати и в мыслях не было приобретать здесь что бы то ни было, но Андрей все равно принялся торговаться — из принципа, как объяснил он пытавшейся оттащить его за рукав Кате. Маринист неожиданно поддержал его, и они с жаром препирались почти полчаса, в результате чего Андрей стал обладателем сырого, пахнущего свежей масляной краской холста, который немедленно вручил Кате с самым торжественным видом. Убрав деньги в карман, художник тут же вынул из стоявшей рядом с этюдником огромной брезентовой сумки новый подрамник с холстом, на котором Катя с веселым изумлением увидела подмалевок того же пейзажа, что был у нее в руках, и принялся за работу с таким видом, словно и не прерывал ее. Это было последней каплей — Катя досмеялась до икоты и едва не уронила драгоценное живописное полотно на грязный асфальт.
Они гуляли долго и вернулись в квартиру на Старом Арбате спустя полтора часа после того, как последний техник, устанавливавший аппарату прослушивания, покинул Катино жилище, аккуратно заперев за собой дверь. Неутомимый Андрей прошелся по подъезду, щедро расточая во все стороны улыбки, комплименты и шутки, и вскоре приволок откуда-то старую раскладушку, избавив Катю от необходимости спать на полу. Картину он повесил на торчавший из стены гвоздь, оставленный старыми хозяевами квартиры. Картина была без рамы, но это все равно было красиво, и даже не столько красиво, сколько уютно — этот кусок испачканного масляной краской холста каким-то непостижимым образом придавал голой комнате более или менее обжитой вид.
— Занавесок не хватает, — словно читая Катины мысли, сказал Андрей. — Занавески повесить, и будет то, что надо — уютно и ничего лишнего.
Они расстались — Кате пора было собираться на работу, да и Андрея ждали какие-то его ночные дела, оставлявшие его дни свободными. «Паритет и равноправие, — напомнила себе Катя. — Господи, как же я от всего этого устала!»
Они условились, что завтра утром Андрей вернется с вещами. «„С вещами“ — это звучит несколько зловеще, — рассмеявшись, сказал Андрей. — Напоминает тридцать седьмой год». Катя немедленно принялась было объяснять, что она не имела в виду ничего подобного и что он совершенно свободен, но Андрей закрыл ей рот поцелуем и легко сбежал с третьего этажа по старым, стершимся ступеням. На площадке между вторым и третьим этажами он обернулся и помахал стоявшей у дверей квартиры Кате рукой.
* * *
Стукач нервно закурил и посмотрел на часы — время уходило, и с каждой упущенной минутой увеличивались его шансы на провал. Полковник что-то темнил в последнее время, что-то затевал в своей обычной иезуитской манере — втихаря, исподволь... Честно говоря, стукач был удивлен этим взрывом начальственной активности — он-то полагал полковника полностью спекшимся, признавшим свое поражение в схватке с Головой и ныне вяло отрабатывающим свой номер... Еще немного, думал стукач, и эта старая сволочь честно, во весь голос сказала бы: виноват, товарищи, обгадился, не по Сеньке шапка... И вдруг эта его противоестественная ласковость, это его пожатие рук подчиненных по утрам — верный признак того, что старый лис что-то задумал. Обычно такие периоды ласковости и христианской любви полковника к ближним своим заканчивались одним-единственным молниеносным, похожим на бросок змеи, ударом, и стукач в последнее время начал сильно опасаться, что этот удар может быть направлен в него. Этот приложит так, что потом не поднимешься, с тоской подумал стукач, рассеянно роняя пепел на приборный щиток своей вишневой «Лады».
А теперь еще Голова. Голова и эта бешеная сучка, которую он ни с того ни с сего решил продвинуть из официанток в охранники... и вообще, носится он с этой приблудной девкой, как с писаной торбой, нашел сокровище в навозной куче... Хахаль у нее, видите ли, появился. Кому интересно, с кем трахается эта шалава? Уж, во всяком случае, не мне, решил стукач. Голове это интересно, так пусть бы и пас ее сам... бизнесмен, мать его.
Он торчал здесь, в этом арбатском дворике, уже битый час. За это время какая-то наглая ворона успела обгадить капот его машины. Птичье дерьмо разъедает эмаль — он весь извелся, представляя, что делает эта дрянь с вишневым лаком и какое после нее останется пятно, — но выйти из машины и стереть с капота отвратительное белое пятно не решался. Если, упаси Боже, подозрения Головы не беспочвенны, то засветиться сейчас было бы смерти подобно. Черт с ней, с эмалью — насквозь не проест, не кислота все-таки...
Справа певуче заскрипела и пушечно бухнула, закрываясь, дверь подъезда. Стукач резко повернул голову на звук и застыл, не донеся сигарету до губ. Ему захотелось сжаться в комок и закатиться куда-нибудь в уголок сиденья, а еще лучше — под педали... а я что, я — ничего... лежу вот, отдыхаю... Он остался сидеть неподвижно, мгновенно сообразив две вещи: во-первых, то, что стекла в машине тонированные и разглядеть его лицо с улицы никак невозможно, а во-вторых, то, что сопляк знает его машину, как облупленную. Он не воспринял это задание Головы всерьез, и — вот он, результат. Хавай, дружок, расхлебывай... смотри, не подавись.