Может быть, я и не прав, сказал он себе. Может быть, я как раз и есть полный идиот, но вот муравью, например, глубоко плевать на интересы муравьиной расы вообще и родного муравейника, в частности. Он просто живет, кормится, размножается, как умеет, тащит куда-то веточки. Спроси его, куда и зачем, так он на месте даст дуба от умственного перенапряжения, а то и ответит что-нибудь наподобие того, что он-де развлекается или, к примеру, занимается любимым делом, — ан, глядишь, а муравейник-то растет! И если в него кто-нибудь сдуру сунется, этот самый муравей безо всякой идеологической базы подохнет за свою кучу сосновых иголок, вцепившись неприятелю в глотку, опять же, слыхом не слыхав ни про интересы родного муравейника, ни про чувство долга. Ему не надо слышать про чувство долга, потому что оно у него есть.
Ну да, ну да, конечно, муравей — он муравей и есть, козявка безмозглая, тупая скотина, служака и работяга Божьей милостью. Нынче это не модно, нынче в почете супермены и граждане вселенной, потому страну и разворовали. Только мне уже поздновато психологию менять, не выйдет из меня супермена, и потому сволочь эту я достану любой ценой, и плевать я хотел на то, что муравейник за спиной горит, об этом пусть другие заботятся, а мое место — тут. Вот тут. За этим столом. Вот отсюда я эту суку и прищучу. Вот сюда мне его и приведут — без галстука и с бледной мордой. Лучше даже с разбитой, ковер можно и скатать.
Полковник бросил смятую распечатку следом за обломками карандаша, вынул из кармана массивный никелированный портсигар, щелкнул массивной же, кустарно изготовленной из пулеметной гильзы зажигалкой, навеки прописавшейся на углу его огромного письменного стола, и закурил первую в этот день сигарету, привычно ощущая, как откатывается последняя пенящаяся волна эмоций, оставляя на берегу черные корявые обломки фактов.
Факты были все те же, и угол зрения был все тот же. Для того, чтобы посмотреть на дело под каким-то другим углом, полковнику не хватало все тех же фактов. Впрочем, возможно, ему не хватало широты кругозора, воображения или, скажем, совести — в конце концов, он был человеком старой закалки, и мертвые дети для него так и оставались мертвыми детьми, рассуждения же о том, что теперь они, по крайней мере, избавлены от страданий, полковник считал пустой болтовней. В конце концов, он руководил одним из отделов ФСБ, а не церковно-приходской школой, хотя, насколько ему было известно, многие из его бывших коллег втихаря сменили форму на рясу, а «макаров» — на кадило и даже пользовались большим авторитетом у прихожан. Что само по себе было весьма симптоматично, ибо, как известно, каков поп, таков и приход.
Итак, дети умирали.
Полковник знал, что дети умирали во все времена и при любых исторических формациях наравне со взрослыми. Более того, он знал, что совсем недавно они умирали в несопоставимо больших количествах, нежели теперь, но на историю в данном случае ему было наплевать, потому что детей спокойно убивали, извлекая из этого немалую прибыль. Да, совсем недавно детей тоже убивали и тоже извлекали из этого прибыль, но убийц поймали — всех или почти всех — и повесили в назидание потомству.
Потомство, судя по тому, что происходило теперь, то ли не прониклось примером, то ли просто не смогло ассоциировать себя с теми, кого вздернули в Нюрнберге. И немудрено, поскольку Нюрнберг был далеко и, как ни крути, давненько.
Полковник залез в один из ящиков стола, извлек из него яркую картонную коробочку веселой расцветки и долго смотрел на нее, хмуря брови.
Это было орудие убийства.
В основе этой дряни лежал все тот же парацетамол — верный и вполне безвредный друг детей и взрослых, во все времена успешно снимавший наиболее неприятные симптомы простуды. Фокус был тот же, что и с панадолом: в раствор парацетамола вводились вкусовые добавки и пищевые красители, превращавшие горькую таблетку в некоторое подобие лакомства. Дети охотно принимали сладкую суспензию — в конце концов, при легкой простуде вполне хватало и того мизерного лечебного эффекта, который она давала. «Пармол», коробочку от которого полковник держал сейчас в руке, выгодно отличался от того же панадола ценой, но было и еще одно отличие: синтетические вкусовые добавки «пармола», расщепляясь внутри детского организма, давали целый букет токсинов, исподволь отравлявших пациента. Конечно, умирали далеко не все и далеко не с первой ложки, и возросшую детскую смертность в некоторых районах российской глубинки довольно долго не могли связать с появлением на прилавках коммерческих аптек нового лекарства, но в конце концов кого-то осенило, и тогда и новый препарат, и прилагавшийся к нему сертификат качества были подвергнуты детальному анализу. Лекарство оказалось ядовитым, сертификат — липовым, как и нашлепанные на цветном лазерном принтере этикетки.
Липовой оказалась и фирма — поставщик лекарства, а также все оставшиеся на руках у ошеломленных аптекарей накладные и документы. «Надо же, — сказал полковник, впервые ознакомившись с материалами дела, — все липовое. Только мозги кое у кого дубовые». Потом ему поминали эту фразу ровно тридцать шесть раз, он специально считал, с каждым разом ожесточаясь все сильнее. Проклятая отрава исчезала и появлялась снова под другим названием, в другой упаковке, в другом регионе, по-прежнему недорогая, сладкая и смертоносная. Цепочки рвались, стоило за них потянуть — там, где неуловимый поставщик не успевал спрятать концы в воду, они обрубались без жалости, и путь чудодейственного снадобья теперь был отмечен трупами не только детей, но и взрослых людей. Впрочем, об этих жертвах полковник не скорбел — любого из них он с большим удовольствием прикончил бы собственноручно.
Выставленные на границах заслоны ничего не дали: ничего похожего на «пармол» и его братьев в страну не ввозилось. Оставалось предположить две вещи: либо отрава производилась в России, либо огромная ее партия была ввезена в страну раньше и теперь понемногу распродавалась в провинции. Действовать в Москве, Питере и других крупных городах эти умники, очевидно, побаивались — контроль там построже, да и уровень информированности населения не тот.
Потом один из агентов полковника сумел передать имя, только имя, больше ничего. Большего он просто не успел. Почему — выяснить не удалось, потому что с тех пор агента никто не видел. Но и имя было зацепкой, как считал в ту пору полковник, весьма неплохой.
Позже ему пришлось изменить свое мнение по этому поводу, потому что владелец этого имени, похоже, был неуязвим. Полковник трижды накрывал его склады и производственные помещения, пустые и безлюдные, владельцы и арендаторы которых были такими же липовыми, как и тот продукт, который производился и складировался в занимаемых ими помещениях. Он несколько раз пытался внедрить в окружение интересующего его человека своих агентов. Все трое погибли при странных обстоятельствах.
Слово «стукач» сидело в мозгу занозой. Теперь, после смерти Латникова, сомневаться в том, что в отделе засел стукач, мог только клинический дебил. Собственно, стукач даже не очень скрывался, действуя прямолинейно и грубо, и полковник очень боялся, что эта прямолинейность означает близость конца: похоже, фантастически огромная партия отравы была на исходе и ее распространители готовились попросту исчезнуть вместе с деньгами. Стукач исчезнет вместе с ними, и тогда станет ясно, кто это был. Ах, каким слабым было это утешение!
Полковник надолго задумался, выбирая из двух оставшихся в его распоряжении вариантов.
Во-первых, у него в запасе был план, предложенный одним из недавно принятых на работу сотрудников отдела. Кроме него и полковника, о плане не знала ни одна живая душа, так что, если бы новичок оказался-таки двойным агентом, его можно было бы взять на горячем и расколоть — в том, что сумеет заставить стукача петь, полковник не сомневался.
Во-вторых, можно было просто послать человека на дом к подозреваемому. В результате этого визита подозреваемый превратился бы в потерпевшего, и вот тогда можно было бы посмотреть, правду говорил назвавший его имя агент или горько ошибался.