Михаил ошибся, сказал себе юноша. Он никогда не слышал, чтобы архангел ошибался, но на сей раз дело обстоит именно так. Михаил допустил большую ошибку. Элвин не тот, на кого можно взвалить такую колоссальную ношу. Этим должен заняться какой-то другой монах, сильнее, отважнее и гораздо умнее его. Возможно, сам Вульфстан. Скоро Михаил осознает свою ошибку и вернется за священными реликвиями.
Ну, вот и все. Элвин засунул посох глубоко в большую кучу сена и вернулся к прямоугольнику лунного света, падавшего через открытую дверь, оглядел себя и начал стряхивать со своей рясы пыль и травинки сена.
Гадая, как бы ему прошмыгнуть обратно в дортуар незамеченным, Элвин опустил голову… и у него перехватило дыхание. Прямо перед ним лежали — как если бы он сам аккуратно положил их на плотно утоптанную землю — золотое кольцо и пастушеский посох. К реликвиям подбежала Ровена, понюхала их и, протянув изящную переднюю лапку, начала играть с кольцом.
И тут Элвин отчетливо осознал, что, хотя он всем сердцем желал бы отказаться от полученного Михаилом, ему ни за что не избежать этой божественно предопределенной обязанности.
Желудок его болезненно сжался.
— Этого не может быть, — прошептал он, нагибаясь помимо своей воли, чтобы дотронуться до посоха и кольца. — Не может.
Подняв кольцо, Элвин стал рассматривать его — простой золотой кружочек, украшенный пятиконечной звездой. Осторожно манипулируя пальцами, Элвин с трудом, но сумел надеть кольцо на здоровую руку и зачарованно воззрился на него.
— Ну, что же, — сказала Ровена тихим, сипловатым женским голосом. — Давно пора.
ГЛАВА 6
Некогда он был человеком, но потом стал чудовищем.
В былые времена мужчины считали его добрым товарищем, а женщины улыбались, когда его взгляд падал на них. Теперь же как мужчины, так и женщины в ужасе бежали от гигантского Червя, обитающего на холмах.
Червь горько размышлял о своей судьбе. Старуха, когда-то вожделевшая его, была не пожилой матроной, испытывающей здоровое влечение к юной мужской плоти, но древней, иссохшей каргой, которая использовала свое знание трав во вред людям, а не для исцеления их. Он слышал, как она злорадствовала по этому поводу. Когда она однажды ночью пришла к нему, дабы разделить с ним ложе, он в ужасе подпрыгнул на своей постели. Разве можно винить его за то, что сделал бы любой мужчина в подобной ситуации?
— Проклинаю тебя, — проскрежетала она, лежа на твердой земле, куда сбросило ее его внезапное движение. — Отныне и впредь, как только эта новая прибывающая луна пойдет на ущерб, ты станешь страстно — и тщетно! — желать ласки от любой руки, да, даже от моей. И никогда не будешь ты свободным, до тех пор пока наипрекраснейшая не возложит рук своих на самого уродливого.
Отчасти она оказалась права. К тому моменту, когда убывающая луна на некоторое время отвернула от мира бледный лик свой, он перестал быть человеком. Он превратился в чудовище, и не было ни здесь, ни во всем белом свете никого, кто коснулся бы его любящими руками.
Но он не настолько впал в отчаяние, чтобы желать, за неимением лучшего, хотя бы сухого прикосновения старой карги.
Долгими были дни и ночи, когда Червь страдал в одиночестве. Однажды ночью, когда луна взошла высоко, а звезды танцевали в черном, черном небе, ему показалось, что он слышит музыку.
Невозможно… Он лежал в дебрях, далеко от любого человеческого обиталища. И все же музыка определенно звучала где-то, чарующая и томительно сладкая. Червь тихо заплакал, до глубины души тронутый прелестной песней. И вскоре смог увидеть тех, от кого исходила эта неземная музыка.
Около двух дюжин их было, весело пляшущих на поляне среди холмов. Флейты и рожки, лиры и арфы, барабаны и колокольчики возвещали о прибытии существ, которые не могли быть никем иным, кроме как подданными королевы эльфов. Не хрупкими и крошечными были они, эти жители волшебной страны, но сильными, отважными и прекрасными, подобно солнцу сияющему, на которое, однако, больно смотреть — так оно ослепляет своим ярким светом. Легенды говорили, насколько беззлобен и добр народ этот к смертным.
Червь не смог совладать с собою. Не спуская змеиных глаз своих с пляшущих фигур, он волнообразным движением устремил огромное, уродливое тело свое в их направлении.
Музыка умолкла, когда они увидели его. Безмолвно глядели они на тварь пресмыкающуюся, и на лучезарных лицах их отразились неприязнь и отвращение. Горестно дрогнуло сердце в груди Червя.
— Вижу тебя, — послышался голос, тихий, как летний ветерок, колышущий листву деревьев. — Знаю тебя. Приди ко мне.
Это сама королева позвала его, и он пошел к ней, лелея искорку надежды, зародившуюся глубоко внутри него. И была королева воплощением луны и звезд, во всяком случае, такой виделась она Червю, вся серебристо-белая и мерцающая. И волосы ее отливали золотом, а глаза были глубоки, как сновидения.
— Не добровольный ты пособник злу, — продолжала она. — Приди же ко мне, бедное создание.
И он медленно приблизился к ней и возложил чудовищную голову свою на ее колени. И закрыл он глаза свои, ощутив на лбу своем прикосновение легкое, словно паутинка. Нежно ласкала она чешуйчатую его голову, и содрогнулся он внутренне, почувствовав любовь в прикосновении ее.
— Люблю доброту твою. Люблю терпение твое. Люблю отвагу твою. — Легкий поцелуй запечатлелся на лице его. — Исцелись же.
Солнце пробудило его ото сна; солнце, лучи которого упали на бледную человеческую плоть. Был он проклят коварной и злобной, а исцелила его наипрекраснейшая, увидевшая человека внутри чудовища.
Деревня Гленнсид
21 ноября 999 года
— Слишком рано! — вопила Майред, извиваясь на шерстяных одеялах. Испарина блестела у нее на лбу, а руки сжались в кулаки, будто она намеревалась физически подчинить себе судьбу. — Мать Бригида, слишком рано…
Кеннаг промолчала, зная, что, конечно, слишком рано этому ребенку появляться на свет. Она вообще не ожидала, что он будет жить, во всяком случае, он не прожил бы и нескольких мгновений, покинув материнское лоно. Еще не сформировавшийся, он был бы чудовищем, а не человеческим дитем.
— Кеннаг, — обратила мать свое напряженное лицо к дочери. — Кеннаг, ты много знаешь. Многое умеешь. Останови. Останови роды.
— Не могу я, мама, — ответила Кеннаг, стараясь говорить спокойным голосом и сохраняя на лице маску озабоченности.
Но под ней, маской этой, она торжествовала. Это дитя никогда не должно было быть зачато. Будет справедливо, если оно не выживет. И все же Кеннаг сострадала боли, которую испытывала сейчас ее мать.
Майред откинулась на постели и безмолвно заплакала. Слезы добавили болезненного блеска залитому потом лицу. Свет от очага и свечей поймал этот отблеск и придал ему оранжевый оттенок.
Мораг, худая и бледная, с черными густыми волосами, обвязанными, как у Кеннаг, лентой, ничего не сказала, снимая с огня дымящийся котелок. Вылив его содержимое в чашу и добавив туда холодной воды из кувшина, она передала дымящуюся, благоухающую жидкость Кеннаг. Та еще раньше намешала в кипящую воду целебных трав. Кеннаг не хотела, чтобы потом кто-нибудь говорил, что смерть ребенка — на ее совести, что она ничего не предприняла как повитуха.
А снаружи бушевала снежная буря. Кеннаг поежилась, когда особенно яростный порыв ветра с воем пронесся мимо маленькой хижины.
— Поддерживай огонь, — приказала она Мораг. Молодая женщина кивнула и принялась собирать разбросанный по полу хворост.
Майред низко, утробно застонала от боли. Кеннаг быстро помыла руки. Торопливо пробормотав молитву, обращенную к Бригиде, Великой Матери, она сосредоточила все свое внимание на матери собственной. Прежде всего она осторожно приподняла ноги Майред так, чтобы пятки приблизились к ягодицам. Майред жалобно захныкала.
— Мораг, — позвала Кеннаг свою помощницу, — посвети мне.
Когда Мораг поднесла горящую свечу, Кеннаг завернула наверх рубаху Майред и как можно осторожнее ощупала пальцами раздувшийся живот матери. Майред вздрогнула от прикосновений дочери.