Я стоял и укладывал мое имущество в старый студенческий чемодан, когда вошел отец.
— Я слышу, — сказал он, бросая взгляд на чемодан, который так износился и потерся, что мне стыдно было показаться с ним Эвелине, — я слышу, что ты намереваешься покинуть нас, и удивляюсь, что ты даже не счел нужным сообщить об этом мне. Хотя, разумеется, от детей не приходится ждать чего-нибудь другого. Что ж, пусть будет так! Можно мне сесть по крайней мере? — Кресло было занято, я разложил на нем платье и книги. — Так, теперь хорошо, — вздохнул он, когда я освободил ему место. — Продолжай, пожалуйста, не хочу тебе мешать.
Разумеется, я перестал укладываться. Он состарился, волосы его поседели, возле рта легли горькие складки, глаза потускнели, и по краю роговицы виднелось кольцо, беловатое старческое кольцо. Но его раздражало, что я пристально гляжу на него. Может быть, ему не нравилось, что его жалеют и уже не любят так, как я любил его когда-то.
— Хорошо, — сказал он и поднялся, словно собираясь уйти. — Ты оставишь нам свой адрес? Если на твое имя придут письма, их перешлют тебе, от кого бы они ни были. Я хотел тебе сказать еще вот что. Если ты настаиваешь на приоритете твоей идеи, — я подразумеваю два способа измерения внутриглазного давления, — я не замедлю восстановить справедливость. Я готов сообщить через журнал, что там нечаянно перепутали наши имена. Разве я не предостерегал тебя, — и на лице его появилась старая непроницаемая улыбка, — от избрания одинаковой со мной профессии?
— Нет, отец, — воскликнул я и схватил его руку, которую он отнял не сразу. — Пусть все остается так, как есть. Я просто избираю другую специальность, потому что…
— Да, да, знаю, — отрезал он. — В сущности, я хотел спросить тебя о другом. Мне советовали перестраховать Юдифь в американской валюте. Как твое мнение?
— Я очень советую, — сказал я.
— Да, но страховое общество пойдет на это только в том случае, если извлечет значительную прибыль из этой операции…
— И все-таки я бы это сделал. Американская валюта останется твердой.
— Да? Нет, я не сделаю этого. Право должно оставаться правом. Так, а теперь до свидания. Желаю счастья!
Перед отъездом мы с ним увиделись только мельком. Прощаясь, мать плакала больше, чем когда я уходил на фронт. Она очень постарела в последнее время.
Тридцатого января в нетопленном, грязном вагоне я прибыл в Б. Наш прежний дом производил грустное впечатление. Город казался мрачным, на всем лежала печать чудовищной нищеты. На другой день я встретил на вокзале Эвелину.
Она была сдержанна, обращалась ко мне на вы, и мы ходили по улице, не подавая друг другу руки. Я никак не мог решиться ввести ее в отвратительный нетопленный номер гостиницы, который я занимал. Снять более дорогой мне было не по средствам. Вдруг Эвелина прижалась ко мне. Ее дорогая шуба терпко и душно пахла мехом и какими-то незнакомыми мне духами. Большие камни в ее ушах сверкали.
— Я хочу к тебе! — сказала она.
Она прошла за мной мимо грязного, неприветливого швейцара в отвратительную комнату.
— Затопить? — спросил я.
— Нет, не надо! Я хочу остаться с тобой вдвоем, — и она лежала у меня на груди, и смеялась, и плакала, и не произносила ни слова.
— Тебе не холодно? — спросил я, потому что она начала кашлять.
— Холодно? Что тебе взбрело на ум? Ты очень меня любишь? Нет, ты не должен сильно меня любить.
Она схватила меня за волосы, потрясла и прижала мою голову к своей груди, к широкому мягкому каракулевому воротнику. Я услышал глухое и быстрое биение ее сердца. Я был счастлив, у меня дух захватывало от счастья. Мне казалось, что я лечу в пропасть.
— Почему ты молчишь? Не люби меня слишком сильно! — повторила она. — Что я в сравнении с тобой? — Она опустилась вдруг на пол и развязала шнурки моих башмаков. Я был так поражен, что даже не мог воспротивиться этому. На мне были грубые башмаки, я не почистил их из экономии.
— Сядь, любовь моя, — сказала она и подвела меня к стулу. Я сел, вытянув больную ногу. Ее маленькая, блестящая черная шляпка из меха и бархата лежала на кровати. Мои пальцы перебирали светлые волосы Эвелины, от которых шел запах духов, смешанный с запахом железнодорожного дыма. Она перестала копошиться у моих ног.
— Почему ты не любишь меня? — спросила она, и в глазах ее засверкало мрачное пламя. — Почему ты не целуешь меня? Я так долго ждала тебя! Десять лет, даже больше. Разве мой отец не сказал тебе? Он любил тебя еще больше, чем я.
Глава пятая
1
Встречая на вокзале Эвелину, я был так взволнован, что забыл спросить, где ее багаж. В руках у нее был только маленький кожаный несессер. Ночью я проснулся и увидел, что она тоже не спит. Вечером мы включили маленькую лампу на ночном столике. Эвелина сидела, плотно запахнувшись в роскошную меховую шубку. Выпростав из широких черных манжет свои крошечные руки, она протянула их к лампочке, стараясь согреться. Ладони ее казались прозрачными и розовыми. Я пожалел, что из-за глупой бережливости не снял комнату получше, что не перевез сразу ее багаж в гостиницу, что не велел на всякий случай протопить у себя, но теперь было уже слишком поздно. На мой звонок никто не явился.
Накануне, пытаясь скоротать ужасное время ожидания, я купил целую кипу газет. Я вскочил с постели так быстро, как только позволило мое неподвижное колено, и, стуча зубами, наклонился к железной печурке. Скомкав газеты в твердые шары — единственный способ извлечь хоть сколько-нибудь тепла из газетной бумаги — я зажег их. Эвелина, которую я хорошенько укрыл одеялом, не захотела оставаться в постели. Босая, она молча опустилась, на колени на грязный пол, ее тонкое, бледное лицо слегка розовело в отсвете пылающей бумаги, пепельные густые шелковистые волосы рассыпались по плечам. Обняв меня обеими руками, она слушала, как в маленькой печке потрескивает горящая бумага. Потом достала из шубы золотой портсигар, закурила сигарету, сомкнула веки и глубоко затянулась. Время от времени она плотно сжимала губы. Хотелось ли ей удержать дым или во что бы то ни стало подавить приступ кашля? Наверное, она заметила, что меня еще на улице беспокоило ее покашливание.
Я хотел сохранить ее. Я должен был быть счастлив с нею.
Я только теперь понял, что сулит мужчине жизнь. Я уже не боялся Эвелины. Мне казалось, что после такого любовного опьянения я никогда уже не потеряю ее. Но жалость моя не проходила, а она не хотела жалости. Она как бы случайно спустила шубу с голых плеч, чтобы показать, какая она здоровая, закаленная — и как хороша. Жалкий бумажный огонь погас очень скоро. Железные плиты печурки едва нагрелись.
После ее приезда мы еще не успели поесть, и теперь, бледные от голода и холода, мы снова забрались в еще теплую постель… Я готов был задушить, сжечь, уничтожить ее. Но я должен был ее щадить. Я впился руками в непокрытый матрац — простыни сбились, — и мои пальцы ощутили что-то твердое холодное, железное, это была пружина, пропоровшая гнилую обивку матраца. У меня разболелось колено.
Я заметил, что губы Эвелины воспаленные и сухие и что она облизывает их кончиком языка, ей хотелось нить. Не дожидаясь ее просьбы, я взял графин, пошел в коридор, пробрался в полутьме к крану и принес ей холодной воды.
— Ты не голодна, Эвелина? — спросил я.
— Не зови меня так, — сказала она. — Это он меня так называет.
— Тогда я буду звать тебя Ниши?..
Этим ласкательным именем называл ее отец, и оно стояло на фотографии, унаследованной мной после его смерти. Она ничего не ответила.
— У тебя нет дорожного пледа? — спросил я, дурак, я же знал, что пледа здесь нет, и, сняв со стола пыльную темно-красную бархатную скатерть, закутал ей ноги.
— Утром я получу твой багаж.
Она покачала головой.
— Ты останешься здесь, а я поеду на вокзал. Дай мне багажную квитанцию.
Она не шевельнулась и только поглядела на меня своими огромными глазами. Губы ее судорожно дернулись, она вдруг поднялась и притянула меня к себе.