— Чего ты хочешь от меня? Я глупая курица. С кем же мне еще посоветоваться?
И она была права. После болезни отец уделял мало времени домашним делам. Он начал теперь еще усерднее посещать церковь. Вечера он проводил с будущим зятем в разговорах о людском ничтожестве и о заслуженных бедствиях, постигших жалкий людской род. Они жаловались на неблагодарность, которой отплатили им за их труды: больные, страдающие глазами, — одному; дети, вынужденные работать на заводах, — другому. И горе тому, кто помешал бы этим врагам человечества за бутылкой вина и философскими разговорами. Но я не хотел лишать старика утешения, которое он находил в церкви и в вине. Меня радовало, что он обрел в Ягелло родственную душу. Я утешал мать, которая при теперешней ее чувствительности, — а может быть, она всегда была такой! — закрывала лицо руками и без конца плакала. Я пытался ободрить ее, показать ей, какую счастливую жизнь она прожила, как много радости нашла она в детях, в своем всегда верном муже. Но слова мои не утешали ее.
— Старые курицы не имеют права плакать. Мое место в кухне. Здесь место только для твоей Вальпургии. Она для тебя и мать, и фея, и невесть еще что… Наедине вы издеваетесь надо мной, над глупой старухой.
Ничего подобного и в голову не приходило моей скорее слишком смиренной, чем насмешливой жене. Но разве я мог возразить старой женщине? Я гладил мягкие, холеные, унизанные кольцами руки матери и не говорил, чтобы она взглянула на руки моей жены, которая заменяла не одну, а трех служанок. Я был рад, когда телефонный звонок прерывал такие разговоры, происходившие почти каждый вечер. Часто звонили отцу, не менее часто и мне. Отец после болезни не делал больше визитов на дом. Он передал их мне, так же как и трудные, требующие операционного вмешательства случаи, при которых он ассистировал довольно небрежно. Впрочем, все старые мастера, когда они вынуждены помогать новичку, ассистируют обычно так же. Часто мне приходилось посещать и собственных моих больных. Успешное лечение слепоты при сухотке спинного мозга, до тех пор считавшейся неизлечимой, привлекло ко мне много пациентов. Но они не довольствовались теми скромными успехами, которых я смог добиться. Они обращались ко мне по поводу тысячи разнообразных симптомов их ужасной, длительной, чрезвычайно многообразной болезни. Что было мне делать? Мне оставалось благодарить их за доверие.
Я только старался вдохнуть в них надежду. Во всех без исключения.
Может быть, они и не совсем верили мне, когда я говорил, что все уладится, хотя заведомо знал, что они неизлечимы. Но на всякий случай им хотелось обратиться ко мне. И они платили, сколько могли. Я не мог на них пожаловаться. Отец смеялся над тем, как мизерны эти суммы в перечислении на золото. Он показал мне свои гонорарные книги за прежние годы.
— Ты должен научиться требовать. Тебя ценят во столько, во сколько ты ценишь себя. Нечего гоняться за каждым хеллером. Пусть они зовут тебя сколько угодно.
Я не мешал ему говорить, но не менял своего поведения. И все же он был прав. Я на глазах терял силы. Мое колено, — рана в нем закрылась только на очень короткое время, — давало себя знать. Оно болело и опухало. Время от времени я чувствовал покалывание в плече, меня мучил несносный катар горла, хотя я был не слишком заядлым курильщиком. Но курить мне было необходимо. По вечерам я должен был поддерживать себя каким-нибудь возбуждающим средством, табак казался мне самым невинным.
Однажды вечером отец вызвал меня к себе. Лицо его было серьезно, и я подумал, что он хочет попросить меня поберечься. К сожалению, это было не так.
— Я хочу передать тебе мою практику, как только Юдифь выйдет замуж. Я думаю переехать за город. Старому, изношенному человеку, как я, и молодому, крепкому, как ты, трудно сработаться друг с другом. Да, по чести говоря, мне и не пристало служить тебе бесплатным ассистентом.
Бесплатным! Из денег, которые я зарабатывал, я брал себе ровно столько, чтобы покрыть мои личные расходы: сигары, новая книга, раз в месяц кино или театр. Остальное я отдавал жене, которая расходовала все деньги на хозяйство, и отец знал это.
Но возражать отцу? Я все еще слишком его любил.
Наконец я счел необходимым не медля съездить к Морауэру. Я хотел посетить могилу моей Эвелины. Я хотел побыть подле моего старого друга. Я сказал об этом отцу, которому чрезвычайке не понравилось мое намерение.
— Да, твоя милая Габи ждет тебя! — сказал он не то иронически, не то злобно. — Старый счастливчик! Что же, раз нужно, поезжай. Я уж, так и быть, опять впрягусь в лямку и буду следить за твоими пациентами. Ты ведь доверяешь их мне?
— Слова тут излишни, — сказал я.
— Надеюсь, я заслужил это, разумеется! — И на его лице, обезображенном параличом и старостью, во всем необъяснимом волшебстве появилась та старая, загадочная улыбка, которая сулила не то доброе, не то злое. Когда после тяжелого прощания с маленькой Эвелиной мы с женой отправились на вокзал, я совершенно ясно почувствовал, что у меня повышена температура. Я кашлял.
— Не надо так много курить, хороший мой, — попросила меня жена.
Я уехал.
Глава седьмая
1
К Морауэру я приехал очень усталым. Он встретил меня необыкновенно сердечно. Экономка тоже глядела на меня ласково, но в глазах ее я прочел жалость. Я не понимал, в чем дело. Уж не беспокоили ли ее мои денежные дела? Она знала о долгах, которые меня угнетали.
Я мог быть совершенно спокоен. В первый же вечер, после роскошного ужина, сидя за бутылкой вина и замечательными сигарами, мы с Морауэром быстро пришли к соглашению. Он отсрочил уплату долга за содержание моего друга и выказал готовность взять на себя расходы по памятнику Эвелине. Мне с трудом удалось отговорить его оплатить и мою поездку к нему. Я хотел посмотреть памятник в тот же вечер. Памятник стоял в сарае, идти было недолго, минут десять. Но на дворе злилась непогода, дождь пополам со снегом бил в окна, и я был очень рад, что старик настоял на своем и мне не пришлось выходить из дому. Я был покоен, даже, можно сказать, счастлив. Старый господин, окутанный облаком сигарного дыма, сидел в своем темно-синем глубоком кресле напротив меня. Он был немногословен. Я знал, что он желает мне добра. И еще я знал, что он вполне уверен в себе, потому что ничто на свете не могло уже потрясти его, даже политические события последних лет.
В этот вечер он много рассказывал о своих больных, как бы желая отчитаться передо мной. Среди его пациентов был один, которого месяц тому назад после многолетних настояний и упрашиваний, после специальной клинической экспертизы Морауэр, уступая настойчивому желанию семьи, отпустил домой, предварительно взяв с родных подписку. Через три недели, около одиннадцати часов ночи, больной позвонил Морауэру по телефону. Он желал говорить с ним непременно и тотчас же. Морауэр сразу понял, что произошло, и предупредил экономку и старшего врача, моего преемника. Больной прибыл немедленно. Достав велосипед, он примчался по оледенелой дороге прямо к старому своему врачу и сообщил ему, что «случайно» убил свою мать и брата. Ассистент счел это бредом сумасшедшего, а Морауэр — нисколько. Факты подтвердили его правоту. Выяснилось, что еще совсем недавно больной грозил своим родным убить их, он даже точно указал оружие, которым он воспользуется. Ему не поверили: ведь, говоря это, он ласково улыбался и вообще был нежен, вполне разумен и почти всегда в ясном сознании, вот только, к сожалению, почти всегда.
— Сумасшедшие могущественны, — сказал в заключение Морауэр, и я не понял, говорит ли он о своем больном или о политиках, в том числе и о новом «политике» Перикле. — Сумасшедшие могущественны, ибо кто может им помешать делать все, что им угодно?
Я легко мог бы возразить ему. Если он так хорошо знает, как трудно помешать сумасшедшему, зачем же он выпустил этакого вот Перикла? Только потому, что я не мог больше платить за него? Но я промолчал. Дым сигары вызвал у меня жестокий кашель, и, когда я сквозь слезы взглянул на Морауэра, я с изумлением увидел на его лице выражение того же сострадания, которое так странно тронуло меня в старой экономке.