В начале января я написал доктору Морауэру, что хотел бы занять должность ассистента, и тотчас отправился к директору нашей больницы заявить о своем уходе. Он прикинулся чрезвычайно удивленным, но из нашего разговора я понял, что отец уже сказал ему о моем решении. Я ничего не сообщил отцу, поскольку мы с Эвелиной еще не договорились окончательно, но он слишком хорошо меня знал, он читал во мне. Я в нем — никогда.
Директор с похвалой отозвался о моих слабых врачебных успехах.
— Принимая во внимание короткий срок, вы приобрели совершенно необычайную технику при операциях, а кроме того, я должен отметить ваше почти религиозное чувство ответственности. Я отпускаю вас очень неохотно. Вы прошли хорошую школу, или, вернее, целых две: школу вашего отца и школу войны. Вы совершенно оправились от своего ранения?
Я покраснел, но промолчал. Рана моя в колене не совсем зажила, время от времени у меня образовывались маленькие фистулы, начинались боли, а иногда появлялась и температура.
— Что с вами? — спросил он участливо. — Да сядьте же!
Я сел, неловко вытянув свою неподвижную ногу и еле сдерживая слезы.
— Ну хорошо, хорошо! — сказал он. — Я вижу, вы нуждаетесь в отдыхе. Я не хотел быть навязчивым. Мы все обязаны вам. Право же, тут нет вашей вины, если нашу бедную страну постигла такая катастрофа.
Он думал, что меня расстроила его бестактность. А меня просто растрогало то, что чужой человек спрашивает о моей ране, тогда как ни отец, ни мать, ни жена ни разу не поинтересовались ею. А уж жена должна была бы заметить, что я пользуюсь бинтами, ведь ее острый хозяйский глаз подмечал решительно все.
Но именно это и облегчало мне решение. У меня не было жены, у меня не было отца, у меня не было призвания — глазные болезни не поглощали меня целиком. У меня не было отечества, потому что огромная старая Австрия» исчезла навсегда. Но у меня был я. Я был здоров. Разумеется, колено могло мне мешать, но оно не грозило ничем опасным. У меня была Эвелина, верившая мне. Заработать на хлеб я всегда сумею.
Мне было страшно встретиться с Эвелиной, признаюсь. Когда я вспоминал, что она не обладает таким крепким здоровьем, как я, глубокая мучительная жалость сжимала мне горло. Мне хотелось быть тем человеком, тем врачом, который будет заботиться о ней вечно.
Может быть, прежде я и преувеличивал иногда свои силы, но только не теперь. А если ей суждено умереть? Даже тогда! До последней минуты делать для нее рее, избавить ее от мук, от напрасных страданий, от сознания неизбежности смерти — и до конца держать ее руку в своей. Я понимал, что это нелегко, но все-таки в человеческих силах. Современная наука может многое. И именно терапия, методы лечения туберкулеза очень подвинулись вперед. Дома никто не должен был знать о моих планах. Так я условился с Эвелиной. Но все знали все. Сначала пришла Юдифь — прелестное, цветущее, обворожительное и все-таки очень чуждое мне создание. Неловко и угрюмо, по обыкновению краснея и запинаясь, она попыталась исполнить данное ей поручение. Отец не хотел отпускать меня. Он подослал красавицу Юдифь, ему казалось, что уж против нее устоять никто не может. Я радушно улыбнулся, как и полагается старшему брату, и обещал ей остаться. Она тоже улыбнулась, улыбкой невесты, очень нежной, обворожительной улыбкой коралловых тонких губ, и сказала:
— Братец, голубчик, может быть, ты возьмешь и меня с собой?
Я молча погладил ее по голове, и она ушла, потряхивая локонами и с любопытством оглядывая мою жалкую комнату.
В середине месяца как-то вечером вошла моя мать. Она со вздохом опустилась в старое кресло, занимавшее почти всю комнатку, скрестила на коленях руки (как они постарели!) и стала ждать, чтобы я заговорил. Но я молчал.
— Не принимай этого близко к сердцу, — сказала она наконец, — в каждой семье случаются размолвки. Избегай его некоторое время! Он снова успокоится!
Я кивнул.
— Этого-то я и хочу, — заметил я.
Она не поняла меня.
— Прости его, если он действительно поступил с тобой несправедливо. Что ты знаешь о жизни? Что ты испытал? Он несет совсем другое бремя. Во всем виновата война, правда? У твоего отца огромные потери.
— Знаю, — сказали.
— Ты нервничаешь, потому что продвигаешься медленнее, чем хотел бы. Ты немножко завидуешь успехам отца. Но ты же не должен сравнивать себя с таким гением.
— Я и не сравниваю.
— Ты просто не так одарен в этой области, детка, тут ничего не поделаешь.
— Я много лет твержу об этом, поэтому я и хочу переменить специальность.
— Да, но если он этого не хочет? Он хочет, чтобы ты остался здесь и не наделал новых глупостей. Будь же благоразумен, мой дорогой мальчик, смотри на вещи реально. Разве он не оказывался прав всегда? Разве, если бы ты окончил Высшую коммерческую школу и стал крупным коммерсантом, тебе бы не жилось легче? Я тоже советовала тебе это. Мы, родители, делали все, что в силах человеческих. Мы предостерегали тебя от Валли. Теперь, когда уже ничего не поделаешь, ты вымещаешь свою злобу на несчастнейшей из несчастных и, только чтобы досадить ей, сломал часы, которые она тебе подарила.
— Нет, вовсе не поэтому.
— Ах, не поэтому? А почему же? Она сказала мне, что ты в таком бешенстве швырнул часы оземь, что ей пришлось подбирать осколки.
— Да ничего подобного, ведь там лежал ковер.
— Ты всегда говоришь: «Да ничего подобного». Ты тоже уже не маленький, тебе скоро тридцать. Пора бы и образумиться. Посмотри на меня, на твою старую, слабую мать. Ты думаешь, мне все легко давалось? Ты и на меня сердишься за то, что как-то, в шутку, я назвала тебя железной ногой. Что же тут такого страшного? Я нервная и не выношу стука.
Я молчал.
— Может быть, мой старший, мой любимый, — сказала мать и взяла меня за руку, — может быть, мне следовало больше заботиться о тебе, правда? Каждый сын, возвращаясь домой, ждет, что в его честь заколют упитанного тельца, а я, я плохо тебя угостила? Я ведь не только твоя мама, я мать всех моих детей, а маленькие и беспомощные больше нуждаются в моих заботах, чем ты. Но ты не должен ревновать меня к братьям и сестрам. И все-таки, несмотря ни на что, я, кажется, никого из них так не люблю, как любила тебя, когда мы были еще одни, ты да я.
Эти слова растрогали ее самое, и слезы покатились по ее дряблым щекам. Я не мог их видеть.
— Мы с тобой никогда не ссорились, мама, — сказал я. — Я никогда не упрекну тебя, знай это.
— Да, — проговорила она, всхлипывая. — Ты упрекаешь меня в том, что я не призналась в подделке подписи на школьных повестках. Но поверь мне, дорогой мой, любимый, твой отец никогда не простил бы мне этого, а ведь он мой муж.
— Я не упрекаю тебя, — повторил я.
— Да?! Ну тогда я спокойна, — быстро сказала она и поднялась. — Но только, пожалуйста, не уезжайте из моего дома одновременно, твой сын и ты. Ты обещаешь мне это? Да?
— Постараюсь.
Мой сын поступил в Форарльбергскую духовную семинарию в Блуденце. Теперь у меня уже не было права препятствовать воле жены, и она это понимала. Я так и не узнал, до какой степени, — может быть, даже невольно, — она восстановила сына против меня. Знаю только, что она всеми силами препятствовала нам поговорить наедине. И все-таки это произошло. Ему нужен был чемодан для интерната, мы вдвоем пошли в магазин, но не нашли ничего подходящего. Полки были пусты. Я боялся, что он раскапризничается или станет требовать чемодан, который мне не по средствам. Ничуть не бывало. Он сразу стал сердечным, доверчивым и вцепился в мою руку. Я впервые увидел, что он все-таки немного привязан ко мне и ему не легко со мною расстаться. Но что было делать? Продолжать жить, как раньше, мы уже не могли. До сих пор все шло гладко только чудом. Я обещал мальчику аккуратно писать. И сказал, что буду ждать от него ответов на мои письма, даже самых коротких. Если у него не будет денег на марки, пусть посылает без марок.
В конце января я получил письмо от Морауэра. Он рад возможности предоставить мне место ассистента и надеется на плодотворную совместную работу. Я должен приехать в Б. не позднее начала февраля.