Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вместо зубов у него во рту сидят слова. Ими он и жует. Эти никогда не выпадают.

Не в том дело, насколько мысль нова; важно, насколько нова она станет.

Кому была польза от Ницше? Его не исказили, он воздействовал так, каков был.

Его час в этом столетии, вызванный к жизни его писаниями, миновал.

Или же лучшим из людей следует считать такого, который не видит выхода для себя, потому что безуспешно пытался помочь найти выход другим?

Нужно ли полностью проникнуть в жизнь другого, чтобы суметь увидеть себя?

И приходит время, с возрастом, когда свобода твоей духовной активности простирается лишь на два шага назад и на два вперед. Назовем это периодом стесненного ареала. Но и этот период может приносить богатую добычу тому, кто прежде охотился на обширных территориях.

Теология небытия. Он разрушает все подряд, чтобы быть самому.

Думать о вещах не новых так, будто они никогда до сих пор не существовали.

Фразы, переставшие быть его собственностью, — вот это фразы!

Он пишет лоханями и выплескивает это, отвернувшись, на своих читателей. Они ведь и хотят намокнуть, говорит он, однако у меня самого нет никакого желания это видеть.

Столько можно всего рассказать, что становится стыдно за богатство собственной жизни, и потому умолкаешь.

1982

Даже в наигранной скромности есть польза: она помогает уверенности других.

Наиболее концентрирован из всех поэтов, которых я знаю, Бюхнер. Всякая его фраза нова для меня. Каждую я знаю, но она для меня нова.

Хотя он и не воспринимает больше ничего нового, учебный зуд не оставляет его. Пока он упорствует в этих усилиях, он не чувствует себя умершим.

Опасности все накапливаются, каждая в отдельности стала чудовищно огромной. Каждая распознана и поименована, каждая исчислена. Но ни одна не обуздана. Многим людям живется хорошо. Дети умирают от голода. Кое-как еще можно дышать.

То, что он обязан кое-чем своей прежней жизни, вовсе не означает, будто он считает заслуживающей внимания прежнюю жизнь других.

Испанское в Стендале, его итальянская жизнь, на французском языке XVIII века. Большего и пожелать невозможно.

Если все обстоит так, как в твоей жизни, если ничто не минуло, — то куда же девать все это человечеству?

К чему вспоминать? Живи теперь! Сейчас! Но я ведь и вспоминаю лишь затем, чтобы жить сейчас.

Все больше интересного, все недоступней познание, с каждым днем ему достается капелькой меньше, все больше и больше каплет мимо и исчезает, впитываясь не в него; как жадно тоскует он по тому, что мог бы знать!

Ни одного животного я не обнял. Всю жизнь с мучительной жалостью думал о животных, но ни одного не обнял.

Старайся не судить. Изображай. Ничего нет отвратительней осуждения. Всегда оно таково либо этако, и всегда — мимо. Кому известно довольно, чтоб осуждать другого? Кто достаточно бескорыстен для этого?

Пессимисты не скучны. Пессимисты правы. Пессимисты совершенно ни к чему.

За пять минут Земля может обратиться в пустыню, а ты все тянешься к книгам.

Чаще всего читаешь сегодня слово «пытки».

Ты совершенно не человек этого столетия, и если что-то есть в тебе значимого, так это то, что ты так и не склонился перед ним. Может, однако, тебе и удалось бы что-нибудь сделать, если бы, сопротивляясь, ты все же покорился этому веку.

Как рассказчик мягкий и добрый, он завоевал себе доверие человечества, за два месяца до того, как оно взлетело на воздух.

Беспечное размножение, эта глубочайшая слепота природы, размножение бессмысленное, безумное, беззастенчивое и тщетное, поднимается до закона лишь через объявление уничтожению бескомпромиссной ненависти. И коль скоро размножение не слепо более, коль скоро всякое отдельное и единичное обретает для него ценность, оно тотчас наполняется смыслом. Чудовищный аспект «Больше! Больше! Больше! Ради уничтожения!» переменяется в «Да святится всяческое единичное — больше!».

Прежде чем обернуться распадом, смерть — конфронтация. Мужество — принять ее вызов, всей тщете наперекор. Мужество — плюнуть смерти в лицо.

Его опыт, с давнишних пор: всякий раз как усиливаются его насмешки над смертью, она отнимает у него что-либо дорогое.

Чувствует ли он, что предстоит, или это возмездие? Чье возмездие?

К словам, сохранившим свою невинность, к тем, которые он может произносить без опаски, принадлежит само слово невинность.

Может быть, ты возвратил подробности ее достоинство. Может быть, это единственное твое достижение.

Возможно, его привлекает всякая вера, а потому, возможно, и нет у него никакой.

Пышное великолепие мышления, будившее в нем подозрительность. Блеск и диалектика — слова, музыкально родственные.

Если бы Бога не было, и он возник бы теперь!

Хочешь забыть о нем, так никогда и не найденном тобой?

С этим не поспоришь: в древних культурах его больше всего интересуют их боги.

«Знание жизни» — не такая уж обширная премудрость, и могло бы без всякой жизни быть почерпнуто из одних лишь романов, скажем, из Бальзака.

С ослаблением памяти обшелушивается все когда-то придуманное. И остаешься в итоге с одними унаследованными общими местами, отстаивая их с таким жаром, будто это открытия.

Коли прожил достаточно долго, то существует опасность подпасть под власть слова «бог», просто потому, что оно всегда было тут.

Что-то есть нечистое в этих сетованиях на опасности нашего времени, будто они могли бы послужить нам для оправдания собственной несостоятельности.

Нечто от этой нечистой субстанции содержалось от начала в плаче по умершим.

Существуют различные причины того, что художник склоняется к образам. Одна из них, важная и серьезная, коренится в протесте против разрушения, другая, пустая и курьезная, — в самовлюбленности, жаждущей на разный манер отразить себя самое.

Обе причины выступают в тесном сплетении, от соотношения их зависит, приходят ли к образам значительным и сильным или к тщеславным и пустым.

Что записывается как «окончательное», менее всего является таковым. А вот неуверенному или, может, поверхностному, беглому — недостающее придает жизнеспособности.

Назад, к завершенным, спокойным фразам, уверенно стоящим на ногах, а не протекающим по всем щелям.

Музиль — мой разум, как с давних пор были некоторые из французов. Он не ударяется в панику либо не подает виду. Стоек перед грозящей опасностью, как солдат, но понимает ее. Восприимчив, но непоколебим. Кого страшит мягкость, может укрыться у него. И не стыдно при мысли о том, что ты мужчина. Он не только лишь внимающее ухо. Он умеет ранить молчанием. Его оскорбления успокаивают.

Все тот же страх, вот уж семьдесят лет, но всегда за других.

У него не идет из головы, что, может быть, все напрасно. Не то чтобы он один — все.

Но несмотря на это, он способен продолжать жизнь лишь так, будто это не напрасно.

Не избежать никакого истолкования. Тебя выворачивают в угоду любому. Возможно, ты и существовал только для того, чтобы тебя извратили.

Народы обнаруживают то, чем обязаны друг другу. Празднества долговых обязательств.

Год, состоящий из островов.

Самое тяжкое для того, кто не верит в Бога, — что некого поблагодарить.

Больше, чем для своих бед, в Боге нуждаются для благодарности.

Скверная ночь. Не хочу читать, что записано этой ночью. Наверняка это было слабо, наверняка запретно, но все же успокоило меня.

Сколько позволительно сказать для собственного успокоения и какие это имеет последствия?

Ты не единственный из тех, кто не забывает. Сколько ты обидел таких же впечатлительных, которым никогда не перешагнуть через это.

До сих пор из всех древних народов египтяне и китайцы интересуют его больше всего: эти пишущие.

Великолепна в Шопенгауэре его обусловленность очень немногими ранними моментами, никогда не забываемыми им, никогда не подвергающимися искажению. Все последующее не более чем солидная орнаментика. Он ничего за ней не скрывает. И ничто не является неосознанно. Он читает, ища подтверждения раннему. Никогда не узнаёт он нового, хотя постоянно учится. Ему бы и за сто лет не выносить первоначального.

96
{"b":"284977","o":1}