В общем, мне было так приятно сидеть с мамой в парке, что я даже забыл о голоде и о Библии, лежавшей около нас на скамейке. А потом я обо всем этом вспомнил, потому что увидел вдруг в парке нашего методистского священника — и в своей черной шляпе и длинной черной сутане он медленно шествовал по дорожке. Мы с мамой смотрели, как он приближается, а он то и дело останавливался, любуясь цветами и трогая их своей палкой, а когда он поравнялся с нашей скамейкой и узнал нас, он приподнял шляпу и сказал маме: «Какой прелестный денек!» А потом проследовал дальше и все останавливался, любуясь цветами и трогая их своей палкой.
Тут я не мог больше сдерживаться. Я заплакал. И, конечно, мама подумала, что я плачу оттого, что хочу есть. Она сказала: «Сейчас же перестань плакать!» Но я не мог. И плакал вовсе не потому, что был голоден, хотя объяснить, почему плачу, тогда вряд ли бы сумел.
Вряд ли я сумею объяснить это и теперь, знаю только, что плакал я вовсе не из жалости к себе. Наверное, я плакал потому, что впервые в жизни понял, как тесно связано между собой все-все на свете. Я думал о том, как мои шелкопряды поедают тутовые листья, которые я им даю, и о том, как вши ползали у меня на руке и цепко на ней держались, когда попытался их стряхнуть. Вот и сейчас у нас перед глазами птицы искали себе корм и дрозды поедали червей, которые тоже хотели есть. И сердце мое сжалось от жалости ко всем живым тварям, страдающим от голода.
Будь я постарше, я, наверное, представил бы себе такую картину: земной шар, эта жалкая песчинка, крутится в мировом пространстве, а по нему, сжавшись от страха, ползают человеческие существа, стараясь удержаться во что бы то ни стало, совсем как насекомые на моей руке. Но я был еще слишком мал для таких мыслей. Я был способен только понять, что существует какая-то связь между вшами, шелкопрядами, птицами, нами с мамой и даже, если уж на то пошло, между всем этим и нашим методистским священником, который гулял по парку, трогая палкой цветы. И, так как птицы улетели и в парке никого, кроме нас, не было, вся моя жалость сосредоточилась на маме. Никогда в жизни я не любил ее так сильно, как в тот момент. И не только ее одну. Все другое я любил так же сильно. И мне вовсе не хотелось взять мамину руку и водить пальцем по швам ее перчатки, как в церкви. Я не хотел до нее дотрагиваться. И я старался удержать слезы, я не хотел, чтоб она или еще кто-нибудь догадался, что я чувствую. Но она и не догадалась бы, она, конечно, думала, я плачу оттого, что мне хочется есть.
Немного погодя я успокоился, а скоро, в полдень, раздался гудок, и люди из магазинов и контор пришли в парк, чтобы съесть там свои завтраки. А мы с мамой все сидели на скамейке и грелись на солнышке. И тут я увидел, что некоторые из них комкают бумагу из-под сандвичей и бросают в урну, и тогда я пошел посмотреть и обнаружил там много корок и кусков хлеба. Я принес их маме, но она не позволила мне их есть. А я засмеялся и сказал, что буду. И стал есть. А потом и мама тоже съела несколько корок, и я заметил, что она тихонько плакала. Но я засмеялся еще громче и принялся кувыркаться на траве, и мама сказала, что я стал настоящим уличным мальчишкой.
Мама говорила, что я стал настоящим уличным мальчишкой, а мне было смешно, я вспомнил, как мы пытались продать семейную Библию, чтобы купить чего-нибудь поесть, а Библия нашего священника преспокойно лежала у него дома, пока он гулял себе по дорожкам парка и трогал палкой цветы на клумбах.
Печали сердечные
На рождество наша семья всегда уезжала к морю. В те времена вдоль Залива еще не было шоссейных дорог, как сейчас, и отец обычно нанимал возчика с тележкой, чтобы он довез наши чемоданы к пристани. Мы с братом усаживались в тележку рядом с поклажей, и с этой минуты начинались наши каникулы.
Маленькая бухточка, куда лежал наш путь, находилась довольно далеко от порта, и, конечно, для нас с братом в поездке на катере таилось еще большее удовольствие, чем в путешествии в тележке возчика. Перед отъездом мы любили попугать маму, уверяли ее, что обязательно будет шторм. Каждый год мы снимали один и тот же домик на берегу и жили там до конца школьных каникул. Все, кроме отца: он лишь праздновал с нами рождество, через день-другой уезжал. На прощание он внушал нам с братом вести себя примерно и не огорчать маму, а потом возвращался на катере домой. Но мы-то почти все время торчали на пляже, и у мамы с нами было хлопот не больше, чем бывает у всех мам.
Только было это давным-давно. Теперь даже трудно понять, почему в те дни все вокруг доставляло нам столько радости. Но ведь так оно и было. И вот недавно я снова побывал в той бухточке, и, хоть лет мне уже немало, я наивно полагал, что стоит мне там очутиться, и я снова смогу испытать хоть частицу былой радости. Само собой, ничего похожего не случилось. И именно потому, что не случилось, я стал размышлять над этим и вместо радости испытал грусть. Но я так, между прочим. Я вовсе не собираюсь сейчас философствовать. Я собираюсь рассказать вам о женщине, которая жила в хижине на берегу, неподалеку от нашей бухточки; теперь она состарилась и живет там и поныне.
Мы, дети, понятно, не могли усидеть на нашем маленьком пляже. Когда начинался отлив, мы бродили меж прибрежных скал, и иногда нам удавалось уговорить маму пойти с нами. Мы брали ее за руки и тащили то в одно место, то в другое. Показывали ей найденные в море диковинки, заветные места, где под камнями лежали яйца морских черепах, или заводь, где густо росли морские анемоны.
И вот как-то раз во время такой прогулки, блуждая между скал вместе с мамой, мы зашли дальше обычного. Перед нами раскинулся берег с широкой полосой пляжа, и там, у столба с пометкой уровня прилива, стояла женщина, о которой я упомянул. Она выкапывала из песка ракушки, а вокруг нее копошились дети, тоже ковыряясь в песке. Набрав пригоршню ракушек, каждый подбегал к матери и бросал их в холщовый мешок.
Мы подошли поближе. Нам очень нравились эти ракушки, но на нашем пляже их было не так много. Женщина едва взглянула на нас, а мы с трудом удерживались от смеха, глядя на ее наряд. На ней были старая мужская шляпа и потертый пиджак, и дети тоже были одеты во что попало. Их было четверо: три девочки и мальчик. Мальчик был самый маленький и самый худой, и вид у него был жалкий еще и потому, что он страшно оброс.
Женщина спросила маму, не нужно ли ей ракушек. Она сказала, что продает ракушки и мидии. Из них получается очень вкусный суп. Мама ничего у нее не купила, но пообещала, что как-нибудь непременно купит, и женщина, взвалив мешок на плечо, направилась к видневшейся невдалеке ветхой хижине. Дети бросились за ней все, как цыплята за наседкой.
И, конечно, на обратном пути мы говорили об этой женщине и о ее детях. Помню, как мы потешались над их одеждой и не понимали, почему женщина хотела продать нам ракушки и мидии, ведь мы легко могли собрать их сами.
— Наверное, они бедные,— сказала мама.
И мы сразу перестали насмехаться. Мы не знали, что такое быть бедным. Наша семья жила на жалованье отца, и порой, когда мы сетовали, что нам дают мало денег на карманные расходы, отец спрашивал: а что будет с нами, если его уволят? Мы считали, что он шутит. Но тут в словах матери прозвучало что-то такое, что заставило нас притихнуть.
Потом мы с братом не раз выбирались на тот пляж, ближе познакомились с женщиной и ее детьми и побывали в их хижине. Каждый раз, вернувшись домой, мы с волнением рассказывали маме о том, что узнали. Женщину звали миссис Кроули. Она жила в этой хижине круглый год, и дети ходили в школу за много миль от дома. Отца у них не было, и миссис Кроули собирала ракушки и мидии и продавала их, а под соснами, что росли на скалистых берегах, она набирала полные мешки шишек и их тоже продавала. И еще она собирала и продавала смолу каури — во время прилива ее выносит на берег вместе с водорослями. Но всех вырученных денег едва хватало на жизнь. За полосой пляжа по берегу проходила дорога, и раз в неделю миссис Кроули приносила туда свои мешки и шофер молоковоза, доставлявшего молоко, подвозил ее в город. Она покупала самое необходимое — муку и сахар, а в лавчонках, где продавалось поношенное платье,— одежду. Но чаще всего в доме у нее, кроме супа из ракушек и мидий да овощей со своего огорода, ничего не водилось. Небольшой огород на песчаной почве примыкал к хижине. Чтобы защитить его от ветра, вокруг были посажены чайные кусты. Миссис Кроули выращивала на своем огородике кумару и помидоры, крупные кочаны капусты и бобы. Но почти все бобы она оставляла на семена и лущила их на зиму.