— Ты просто завидуешь мне, — сказал Мишка однажды. — Тебе-то самому слабо, вот ты и ругаешь Лерку. Зелен виноград, да?
За это я нешуточно на него обиделся, и мы практически перестали общаться. Мишкино увлечение Лерой становилось всё серьёзнее, и, уходя в армию, он просил её его дождаться; я даже слышал, что он предлагал ей пожениться после его возвращения. Я поступил на иняз, а Лера — в техникум; наши с ней пути пару раз пересекались, когда она обращалась ко мне за помощью по английскому: ей нужно было перевести какие-то тексты. Тексты были для меня пустяковыми, и я перевёл их ей, а когда Лера пришла ко мне в институт забирать переводы, её сопровождал какой-то бритоголовый парень в щеголеватых остроносых туфлях. Мы встретились в вестибюле института, куда она зашла одна, но сквозь стеклянные двери я увидел, что на крыльце она подошла к этому парню, и они ушли вместе. Здания наших учебных заведений располагались почти по соседству, и я нередко видел Леру; она тоже видела, что я её вижу, но её, похоже, совершенно не беспокоило то, что я вижу и её ухажёров. Мишка к этому времени служил уже полгода; я мог бы написать ему о том, что видел его возлюбленную с другими парнями, но не стал этого делать, посчитав это как-то ниже своего достоинства.
Когда Мишка вернулся из армии, он, конечно же, обо всём узнал. Возвращаясь однажды после занятий в своё общежитие, я увидел его у входа: он ждал меня. Лицо у него было угрюмое, со следами потасовки. Когда я спросил его, что он здесь делает, он сплюнул на землю и сказал, что приезжал разбираться с Леркиными ухажёрами. Он выяснил личности трёх, двум из которых, по его собственным словам, он начистил морды по полной программе, а на третьего уже махнул рукой. В кармане у него была бутылка водки, и он просил меня составить ему компанию. Я не стал торжествовать над ним со словами вроде "Ну, что я тебе говорил?", просто провёл его к себе. Через некоторое время вернулись мои соседи по комнате, и стало ясно, что одной бутылки мало, поэтому пришлось вскладчину покупать ещё. Мы все упились так, что никто из нас на следующий день не пошёл на занятия.
Мишка очень переживал из-за Леры. А когда я приехал домой на каникулы, у Мишки дома разыгрывалась драма: он собирался вернуться в армию — служить по контракту. Это было его собственное решение, он пошёл против воли матери, которая категорически возражала. Когда он уезжал, она лежала замертво. Мишкин отец выразил своё мнение кратко и по-мужски:
— Пусть сам решает. Мужик он или нет?
Что касается меня, то я тоже считал, что решать должен был сам Мишка, хотя мне было искренне жаль его маму. При виде такого горя любое сыновнее сердце не выдержало бы, но Мишкино выдержало — уж не знаю, как. Перед отъездом Мишка устроил мальчишник, собрав всех приятелей и крепко напоив их. Потом, когда мы прощались на железнодорожной станции, я спросил его:
— Ты когда-нибудь вернёшься, или ты… насовсем?
— Не знаю, Серый, — сказал Мишка. — А к кому мне сюда возвращаться?
Когда поезд уже тронулся, на перрон выбежала запыхавшаяся Лера. Остановившись, она провожала растерянным взглядом мелькавшие мимо вагоны набиравшего скорость состава.
— Он уже уехал? — пробормотала она.
Я кивнул:
— Угу.
— Он не просил ничего мне передать?
Я молча покачал головой.
Через год Лера вышла замуж.
V
Мишка писал редко: за три года, пока я доучивался, от него пришло всего несколько писем — скупых, немногословных, суховатых; в конце он неизменно передавал мне привет. Последнее письмо он написал лично мне — я в то время как раз готовился защищать диплом. Это было короткое письмо, в котором Мишка сухо и спокойно сообщал мне, что отправляется на Кавказ, и просил меня не говорить об этом его родителям. В противовес общему сухому тону письма был постскриптум: "Серый, я не знаю, как у меня там сложится — с солдатом случиться может всякое. Если вдруг что-то случится, в общем, если меня убьют, ты знай: после родителей ты самый дорогой мой человек. Обнимаю тебя крепко, братишка, и целую. Даст Бог — свидимся, ну, а нет — поставь за меня свечку. Письмо это порви и выкинь, мамке моей не показывай". О Лере не было ни слова. И после этого письма он надолго замолчал.
Мы уже считали его погибшим, а он вернулся. Он стоял передо мной — искалеченный, неузнаваемый, но живой.
— Вообще-то, я к тебе, Серый, — сказал он со своим слегка картавым "р", и только по этому "р" и по голосу я узнал его. И только он называл меня "Серый". У меня от изумления и потрясения открылся рот.
— Мишка?!
Стоявший передо мной незнакомец растянул губы в улыбке и сказал Мишкиным голосом:
— Рот-то закрой… Муха залетит.
Бритва касалась его подбородка в последний раз, должно быть, дня три-четыре назад. Он помолчал и сказал:
— Узнал всё-таки. Я думал, не сможешь. — Он двинулся в мою сторону, вынимая руки из карманов и протягивая их ко мне: — Не обнимешь?
Смущённый и ошарашенный, я шагнул в его раскрытые объятия, и он крепко прижал меня к себе. От волнения я даже начал заикаться.
— Миш… Мишка, что же ты так долго ждал, сразу не подошёл? — пробормотал я.
Он не выпускал меня из объятий.
— Да всё как-то не решался, — усмехнулся он возле моего уха. — Думал: ты на работе, занят, всё торопишься куда-то. Я сначала хотел вечером к тебе в гости зайти, да не стал… У тебя маманя впечатлительная. Зачем на ночь глядя людей пугать?
— Ты когда приехал? — спросил я.
— Вчера поздно вечером, — ответил он и слегка потёрся своей небритой, шероховатой и бугристой щекой о мою — гладкую и здоровую. Соприкоснувшись с его истерзанным лицом, я словно почувствовал ту боль, которую оно перенесло, когда становилось таким, каким оно сейчас было.
Мы наконец разняли объятия, и я вздрогнул, близко увидев Мишкины глаза. Это были его глаза, но смотрели они с совершенно чужого лица. Очевидно, оно было так сильно изуродовано, что даже пластическая операция не смогла полностью его восстановить. В нём изменилось всё, и в этих новых, слегка перекошенных чертах я не узнавал ни одной знакомой Мишкиной черты. Немного опомнившись, я поспешил пригласить его:
— Миш, да ты заходи. Пошли!
Мы вошли в класс. Мишка осмотрелся по сторонам.
— Тут многое изменилось с тех пор, как мы учились, — сказал он.
Он рассматривал классную комнату, а я — его. Единственное, что в нём осталось от прежнего Мишки — это, пожалуй, глаза, в которые я только что мельком заглянул. Хотя, впрочем, и они стали другими — какими-то холодными, непроницаемыми, как два зеркала. На ум приходило слово "пустые". Может быть, я узнал бы его по его шевелюре редкого оттенка, но теперь Мишка был бритый, и эта его неповторимая черта стёрлась. Впрочем, взамен он приобрёл неповторимое лицо.
Он прошёлся между рядами.
— Парты новые. И доска новая, — отмечал он. — А это что? Никак, аудио-видео?
— Да, это называется ТСО, — сказал я. — Технические средства обучения.
— А у нас ничего этого не было. — Он подошёл к стене. — Даже обои новые. Тут всё новое! Нашли спонсора, что ли?
— Нам Аркадий Павлович здорово помог, — признался я. — Он и сейчас помогает. В этом году у нас новые компьютеры в кабинете информатики появились.
Мишкины глаза впились в меня холодным пристальным взглядом, их чистая голубизна начала сменяться какой-то химической, ядовитой купоросной синью.
— Аркадий Павлович?..
— Да, Аркадий Павлович, — сказал я. — Кирьянов.
Настала тишина. На спортплощадке упруго стучал мяч, слышались крики, свисток. Я стал развешивать карты; слишком сильно потянувшись вверх, чтобы достать до гвоздика, я почувствовал резкую боль в спине — такую сильную, что у меня потемнело в глазах. Леска оборвалась, и большая карта США шлёпнулась на пол, а я, пошатнувшись, упёрся плечом и рукой в доску. Упала указка, губка плюхнулась в ведёрко с водой.