Грушковская Елена
Ничейная земля
I
Первое сентября было по-летнему тёплым, но в воздухе уже чувствовалась осенняя терпкость — ещё мягкая, едва ощутимая, как привкус лежалого яблока. Солнце уже не обжигало, а ласково и прощально пригревало, и солнечные зайчики на земле плясали хоть и с прежним проворством, но были уже не такие весёлые и шаловливые, как летом: осень угомонила их, и им взгрустнулось на пороге сентября. Зато наша школа сегодня была похожа на пышный цветник: не только малыши пришли с цветами, но и старшеклассники — особенно девочки. На торжественной линейке это колышущееся море цветов выстроилось по периметру школьного двора, и я гадал: как-то оно распределится? Кому достанется сегодня больше всех? В прошлом году цветами завалили Лию Георгиевну, и, помнится, после уроков я даже помогал ей донести их до дома. Первое сентября и день учителя — вот те дни, в которые, как мне кажется, можно наглядно увидеть то, что сейчас принято называть модным словечком "рейтинг": любимому учителю — больше цветов и открыток. Но, откровенно говоря, никому у нас ещё не приходило в голову заняться подобными подсчётами. В прошлом году — это был мой первый год работы — мне не перепало ни одного цветочка, меня и за учителя-то поначалу не принимали. Но всё же по окончании своего первого рабочего дня я вернулся домой не с пустыми руками: Лия Георгиевна от щедрот души отдала мне половину своих цветов — тех, которые я помогал ей донести домой. "Да зачем мне столько? — сказала она со смехом. — Мне и поставить их будет некуда. Возьми себе, Серёжа".
"Серёжа" — это память школьных лет, когда я, сидя за партой, завороженно слушал Лию Георгиевну, забывая о существовании окружающего мира. Я растворялся в её проникновенном голосе, читавшем отрывки из "Мцыри", — глубоком контральто с чуть приметным грузинским акцентом. Да, Лия Георгиевна, чистокровная грузинка, преподавала у нас русский язык и литературу.
Год назад я пришёл работать в мою родную школу — среднюю школу посёлка Холодный Ключ, которую я окончил. Вернее, окончили мы с Мишкой. И сейчас была моя вторая торжественная линейка, на которой я был не Серёгой, а Сергеем Владимировичем.
Позади моря цветов, под старой рябиной стоял одинокий посторонний наблюдатель в высоких ботинках военного фасона. Издали я не мог хорошо разглядеть его лицо, и оно показалось мне незнакомым, более того — каким-то неправильным, как будто его пытались перекраивать, да сшили неточно. Вроде бы всё было на своём месте, но ощущение неправильности всё равно оставалось. Я не задержался на нём взглядом надолго, хотя успел заметить, что человек этот смотрел исключительно на меня. Сначала он курил, потом бросил окурок и затоптал его ботинком — и снова вскинул на меня свой пристальный взгляд. Мне стало как-то не по себе: кто бы это мог быть, и почему он так уставился на меня?
После линейки мы разошлись по кабинетам, и я на время забыл о странном незнакомце: по расписанию у меня был восьмой "А". Все карты для урока я развесил ещё вчера, и за учебниками ребята приходили вчера, тридцать первого августа: так распорядился Пётр Вячеславович, наш директор. Эта его затея обернулась для классных руководителей лишними хлопотами, так как пришлось оповещать детей об этом новшестве. Вчера у меня состоялось и знакомство с моими подопечными, от которых мне кое-как удалось скрыть лёгкую нервозность, сопровождавшую моё вступление в это новое качество. Если в прошлом учебном году у меня был только мой предмет — английский язык, то сейчас кроме этого на мои плечи ложились новые, дополнительные обязанности.
Восьмой "А" вёл себя шумно, но работали ребята очень активно, и урок прошёл быстро и весело, промелькнув, как пять минут. На перемене я отправился проверять, как там мой пятый "Б": у них должен был начаться урок русского. Едва я вошёл в кабинет, как ко мне сразу подбежали девочки:
— Сергей Владимирович, Настя Щукина палец сломала!
— Как это? — А про себя я подумал: отличное начало! Первое сентября — и сразу происшествие.
Сама зарёванная Настя Щукина сидела за своей партой, держа на весу руку с искалеченным пальцем. По её искажённому от боли лицу я понял, что дело серьёзное. Я присел возле неё.
— Настенька, как же тебя угораздило?
Вместо Насти детали происшествия мне стали наперебой рассказывать обступившие нас ребята. Из их сбивчивого объяснения я понял, что на руку Насте упал стул, а кто его уронил, я так и не смог выяснить. Да и некогда было вести подробное разбирательство: во-первых, нужно было срочно обеспечить Насте медицинскую помощь, а во-вторых, через минуту должен был начаться урок. Людмила Михайловна уже вошла в класс.
— Что здесь случилось?
— Травма, — кратко сказал я.
Разбираться, по чьему недосмотру это произошло — по моему или Людмилы Михайловны — тоже не было времени. Я попросил девочек собрать вещи Насти.
— Извините, Людмила Михайловна, — сказал я. — Начинайте урок, а я займусь всем этим.
Выходя, я слышал за спиной расстроенный голос Людмилы Михайловны:
— Открываем тетради… Отступаем две строчки, пишем число, "классная работа"… Тема: имя существительное… Так, всё, успокаиваемся! Побыстрее, у нас много работы.
Она говорила это так, словно у неё во рту ныли все зубы сразу. Шорох открываемых тетрадей, стук пеналов — и тишина.
Школьный фельдшер Марина Максимовна, осмотрев Настин палец, подтвердила диагноз — перелом. И добавила, что ничем помочь не может, так как из лекарств у неё в наличии только йод, градусник и нашатырь. Нужно было вести девочку в больницу. Я позвонил Настиной матери на работу и вкратце обрисовал ситуацию.
Через пять минут мы с Настей вышли на крыльцо, и я сказал:
— Подождём маму, Настя. Пойдём на скамеечку.
Я хотел усадить Настю на скамеечку под черёмухой: с Настиной матерью мы договорились, что именно здесь Настя будет её дожидаться. Однако, оказалось, что скамеечка не пустовала. На ней сидел тот самый человек со странным лицом, который смотрел на меня на линейке. Он курил и, судя по количеству затоптанных окурков у него под ногами, курил непрерывно, прикуривая новую сигарету от предыдущей. Теперь, увидев его лицо вблизи, я понял, что странным оно мне показалось из-за шрамов — многочисленных и разнообразных по длине и форме. Были на его лице и следы, похожие на рубцы от ожогов. Я усадил Настю с краю, а человек всё смотрел на меня и курил.
— Вы не могли бы не курить пока? — попросил я его, показывая кивком на Настю. — Или курить в другом месте, за пределами двора?
Человек усмехнулся и потушил сигарету. Жутковатое у него было лицо: в самом деле, будто его раскроили, а потом лоскутки как-то неумело и неточно сшили. Я избегал смотреть на него по понятным причинам: во-первых, памятуя о правиле "пялиться нехорошо", а во-вторых, потому что просто не мог смотреть на это лицо без содрогания. Прозвенел звонок с урока; через десять минут у меня был восьмой "Б", а мать Насти ещё не пришла. Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы оставить Настю одну: довольно с меня было и её сломанного пальца. Не хватало ещё, чтобы она куда-нибудь пропала. Не то, чтобы я имел что-то против этого незнакомца, но оставлять Настю с ним мне как-то не хотелось. Он ничего не говорил, просто сидел, опустив круглую, покрытую коротенькой щетиной голову.
Мать Насти наконец явилась, когда прозвенел звонок на урок. Если учитывать то, что я ещё не был с ней лично знаком, то неудивительно, что я провожал напряжённым взглядом каждую женщину, подходившую к школе, по реакции Насти пытаясь угадать: "она" или "не она". Наконец, она пришла — худенькая, усталая, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, похожая на сердитую птичку.
— Ты как такое учудила? — выдохнула она, остановившись перед Настей.