Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Восславим Труд! Он делает человека лучшим!

— Восславим Труд! Даже ничтожнейшее из усилий человека есть участие в прогрессе человечества!

— Восславим Труд! Благодаря ему придёт день, когда Храм будет закончен!

Поодаль топчется толпа непосвящённых каменщиков, строителей жилых домов, школ и тюрем. «Восславим Труд!» — предлагает им Егор Егорович, но решительно не встречает сочувствия. Мало того, один смельчак с недокуренной папиросой за ухом выходит вперёд толпы и дерзко заявляет: «По-вашему, трижды восславим, а по-нашему, — будь он трижды проклят!» Егор Егорович объясняет профану, что дело идёт о труде свободном и совершенном, каковым человеческий труд непременно станет в условиях социального равенства, и что символ социального равенства — уровень. Профан настроен, сравнительно мирно и потому пока не бьет Егора Егоровича, хотя явно его презирает. Нетрудно догадаться, что этот профан — Лоллий Романович, специалист по клейке коробочек, давний пролетарий. «Мой дорогой Тетёхин, напомню вам замечательные слова: „В поте лица твоего будешь есть хлеб, пока не возвратишься в землю, из которой взят“, — за что покорнейше благодарим. Чем вас, собственно, очаровывает такая перспектива? Почему вы уж так усердно восславляете труд? Вы чуточку мазохист, дорогой Тетёхин. Впрочем, эта черта вообще присуща многим религиозным людям, например — целующим крест, отвратительное орудие пытки и казни». — «Но скажите, Лоллий Романович, не есть ли труд — священный долг человека?» — «Видите ли, дорогой, вообще долг — понятие отрицательного порядка, и называть его священным кощунственно. Вы — догматик и гаситель свободы, никак не ожидал от вас подобного, дорогой Тетёхин! А я даже подозревал, что вы — масон». Теперь Егор Егорович окончательно путается — как же так? Разве не долг нами руководит, когда мы приносим жертву благу ближнего? «Дорогой Тетёхин, ну посудите сами. Вот вы даете мне двадцать франков, хотя не вы мне должны, а я должен вам, и гораздо больше. Тут, скажем, игра словами. А вот второе: я пытался вернуть вам двадцать франков в счёт моего долга. Если вы думаете, что мною руководило чувство долга, — то наша дружба с этого момента прекращается навсегда». Егор Егорович совершенно сбит с толку, а Лоллий Романович, в припадке неудержимой весёлости, прыгает сначала через его, потом через собственную голову: «Дорогой Тетёхин, хотите ещё две загадки на ту же тему? Это — из вашей интимной жизни, о которой я могу только догадываться. Однажды вы послали одному негодяю двести франков, которые ему был должен другой негодяй, взявший с него взятку. Вот это как раз было выполнением священного долга, то есть нравственной нелепостью; вы, так сказать, немного сханжили. А в ином случае вы прелестно сотрудничаете с подобными вам очаровательными мудрецами, оплачивая стоимость слабительного неизвестным вам людям. И вы напрасно себя унижаете, воображая, что выполняете нравственный долг. Имейте в виду, дорогой кантианец, что у этого гениального философа была настоящая немецкая дубовая голова!» И, сказав эту дерзость, Лоллий Романович испаряется.

Усталый от мыслей и напрасных поисков работы, Егор Егорович чувствует потребность присесть на лавочке рядом с горбатой старушенцией, которая роется в кошеле. Когда-то всякая прогулка по Парижу была большим удовольствием для Егора Егоровича, просидевшего кресло в конторе. Сам шёл бодренько и любовался чужой бодростью. Идут люди по своим делам, и ведь подумать только, что у каждого своя жизнь, от других отличная, и каждый человек как бы центр вселенной! Вот и эта горбунья тоже чувствует себя центром, сущностью, а весь мир — только её окружение. Очень забавно, а так. И из всех этих жизней слагается одно целое — человечество. А как слагается? Очень просто: от сердца к сердцу, от ума к уму протянуты ниточки. Получается будто бы путаница, а в определённый момент, например, при каких-нибудь важных событиях, путаница сама распутывается, ниточки натягиваются, и получается народ, живущий одной мыслью и одним сердцем. Замечательно!

Старушенция вытаскивает из кошеля не то котелок, не то консервную банку. Её пальцы делают множество лишних движений, точно она играет на немом рояле; вероятно, больная. И лицо её трясется, серое, землистое, и в такт вздрагивают космы седых волос, которые не рассыпаются, а висят липкими прядями. Егор Егорович чувствует к ней великую жалость и отводит глаза.

Достав банку, старушка покидает лавочку и семенит к воротам дома казённого вида, где уже образовалась очередь таких же странных, серолицых, удивительно грязных и неподобающих Парижу людей. Егору Егоровичу нетрудно догадаться, что здесь раздача общественного супа. Видал и раньше, походя, но некогда было приглядеться. «Хорошо это заведено в Париже, что вот бедный человек получает горячую пищу бесплатно», — и проходил с чувством удовлетворения и за людей, и за себя, дома ел суп, свой, частный, из белой тарелки с золотым ободочком; ну, там подсыпал по вкусу соли или перцу, а заедал пирожком. Сейчас чувства Егора Егоровича напряжены по-особенному, немножко, конечно, болезненно, и лица стоящих в очереди впервые поражают его общей землистостью и какой-то смиренной тупостью. Не просто бедность, а бедность крайняя и последняя, за которой следует смерть.

Смерть стоит в очереди четвёртой. Повернув лицо к Егору Егоровичу, она смотрит мимо него и сквозь него, вообще — никуда. Может быть, раньше смотрела в глаза, оценивала, любила или ненавидела, общалась, так сказать. Теперь ничего не осталось от прежнего. От её бесцветных глаз сердце вольного каменщика холодеет. Он чувствует, что он здесь неуместен — сытый человек в теплом пальто. Но уйти ему невозможно: он прикован. Смерть жует серыми губами, у неё под носом реденькие усики, а по одежде она — женщина. Но таких женщин не бывает, таких людей не должно быть. Егор Егорович залит ужасом, веки его горят сухими слезами, — так с ним первый раз в жизни. Смерть переступает с ноги на ногу, отворачивается и делается обыкновенной женщиной, до крайности бедно одетой. От неожиданности Егор Егорович вскакивает и голосом безумца, впрочем, никому не слышным, кричит «караул». Он кричит долго и протяжно, как воют собаки, испуганные ночными тенями, пока не срывает голос. Так уже было с ним однажды, и много парижских домов было разрушено его руками. Но тогда он только догадывался — теперь он наконец узнал, потому что теперь призрак нищеты и смерти стал ему ближе и родственней, как тот скелет, нарисованный на стене чёрной храмины посвящения: «Ты сам таким будешь». Теперь он готов вцепиться в седую бороду Строителя Вселенной, злобно пустившего в пространства вертящийся шарик с несчастными букашками: «Так ты э т о называешь величием и стройностью мироздания?» — и в лгущую глотку влить ему котелок бурды, именуемой общественным супом, чтобы он захлебнулся своим произведением, чтобы запросил пощады у разгневанного человека, пал бы на колени и обещал немедленно загасить все светила и омертвить планеты. И только теперь впервые вольный каменщик Егор Тетёхин, сын вдовы и мастер доски чертёжной, понял с необычайной для его простацкой головы ясностью, что царственное искусство не забава для толстячков и не тихая ритуальная молитва, а прелюдия великого бунта духовно просветлённых рабов против лживых жреческих причитаний и сладенькой теплоты, которую суют в рот причастникам на золотой лжице. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры! Не мир принёс я вам, а меч! И вот маленькая вошка, запутавшаяся в бороде Строителя Вселенной (потому что ведь философии-то он не знает, не обучен), Егор Егорович хватает с престола пламенеющий меч и, размахивая им, бежит по бульвару Пор-Руаяль до остановки автобуса. Заметив знак, шофёр тормозит машину, и вольный каменщик, запыхавшись, рушится на свободное местечко второго класса.

* * *

Если бы все было в порядке, пальто Егора Егоровича было бы не только приличным, но и новым. Но вот странная вещь: стоит человеку попасть в беду, как пальто его не делается, а кажется подержанным, и уже не сидит, как сидело прежде. Это необъяснимо, как необъяснимо, почему иным голосом мы говорим о нужде другого, иным — о нужде своей и почему от полноты бумажника зависит походка. И ещё: раньше Егор Егорович, проходя мимо кондитерской, смотрел в окошко и соображал: «Кажется, таких тортов Анна Пахомовна не любит»; теперь он совсем не смотрит, и торты стали деревянными, необычайно глупой формы, с какими-то липкими картошками, неприятно. И наконец ещё одно: что бы Егор Егорович ни делал, о чем бы он ни думал, — в его голове торчит колышком и тупо покалывает обязательная мысль номер два: как же так? Что же будет дальше? Ответа нет, и, однако, не верится, что нет ответа. Как же так, без ответа?

44
{"b":"284185","o":1}