Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Из всех фамилий, которые встречаются в абрамовских книгах, только одна придумана автором — Пряслины. Все остальные принадлежат Верколе и соседним пинежским деревням — Минины, Житовы, Нетесовы, Стахеевы, Клевакины, Постниковы, Вороницыны, Мёрзлые. (Между прочим, в самой Верколе каждый третий — Абрамов.)

Чем же приглянулось писателю это слово — «прясло»?

Однажды, вспоминал местный журналист-краевед, кто-то из мудрых стариков сказал Абрамову:

— Видишь, стоит в поле одинокое прясло? Стоит в стороне от дороги и никому не мешает. И люди до поры до времени не обращают на него внимания. Но это до поры. А на самом деле прясло, как и вся земля, — основа крестьянской жизни.

Писатель удивился: как это так?

— А очень просто, — пояснил старик. — Еще прадеды говаривали: мать-земля дает людям хлеб, а прясло спасает хлеб от гибели.

И действительно: простое приспособление из продольных жердей на столбах, предназначенное для сушки ячменя, льна, сена, — реалия крестьянского быта, в особенности северного. Короткое лето и частые дожди не позволяли высушить и сохранить зерно — вот почему «прясло» в воображении писателя выросло до уровня символа. Пряслины, по мысли Абрамова, — это соль земли, ее опора и защита. Так появилась эта фамилия, которой он нарек любимых своих героев. В его книгах за каждым героем, каждым персонажем стоит живая натура, живой веркольский прототип. («Так, например, с прототипом главного героя „Братьев и сестер“ Михаила Пряслина я встречаюсь на своем Пинежье каждое лето, — писал Абрамов в „Литературной газете“. — И не только встречаюсь, но и беседую с ним».) И когда в 1971 году я впервые приехал в Верколу, то принялся жадно разыскивать этих прототипов.

Прежде всего меня интересовал Мишка Пряслин. Кто скрылся под этим именем? Каково же было мое удивление, когда все, к кому я ни обращался, указывали на известного в селе тракториста Абрамова Михаила Ивановича, отца пятерых детей.

Я, конечно, понимал, что писатель никакой не фотограф. От реально существующего человека он берет общую канву биографии, какую-либо поразившую его черточку характера, без которой образ теряет жизненную остроту. И все же желание увидеть человека, в котором все веркольцы признали Мишку Пряслина, было огромно. Его образ получился настолько объемным, что Пряслина узнавала и признавала как своего не только читающая Россия, но и Германия, Франция.

Дверь мне открыл синеглазый мужик с могучим разворотом плеч и чугунными, как лопата, ладонями. При рукопожатии он оцарапал мою ладонь мозолями. Михаил Иванович торопился на работу, поэтому наш разговор вышел на скорую руку.

— Что рассказывать-то? — сказал он с виноватой улыбкой. — Там все написано…

С «прототипом» согласился сразу и безоговорочно: «Мишка Пряслин — это я и есть». Вкратце сообщил, что родился в 1928 году, в четырнадцать лет потерял отца, погибшего в окружении, и остался, по сути дела, единственным кормильцем в семье.

— За всех робил. Шестеро нас было у матки — четыре мальца и две девки. Лес корчевал, сенба ставил, пахал, молотил, в кузнице горн раздувал. Все было! А кормились мы невесело: четыреста граммов хлеба на нашу семью выдавали — больно не разгуляешься. Бывало, придешь домой усталый — и в баню. Баня заместо лекарства была — от комарья, от мороза, от хворостей. И душе отрада!

С момента той встречи, в июне 1971 года, много воды утекло. На этот раз Михаил Иванович Абрамов никуда не спешил: почти пятнадцать лет как на пенсии! И если раньше мне приходилось буквально клещами тащить из него слова, то теперь наша беседа покатилась как по маслу. С возрастом стал он лиричнее и мудрее. За это время не раз перечитал сочинения своего земляка-однофамильца.

— Ноги от одного берет, а голову — от другого, — сказал Михаил Иванович, отвечая на вопрос, насколько портрет литературного героя совпадает с его собственным. — Вообще, я вам скажу, Федор Александрович хитрющий мужик был. Он с меня, как с народа, списывал, а я об этом и не догадывался. Окольными путями к душе подбирался. Но по сорок второму году, когда Федора, раненного, привезли с фронта, я его почти не помню. Ходил он тогда с палочкой, со стариками и старухами разговаривал. Со мной, говорят, тоже беседы водил, когда я из лесу приезжал, а вот в памяти ничего не осталось. Почему? Видать, все мозги в работу ушли… Вообще, я вам скажу, отучили людей работать. Все хотят хорошо жить и хорошо получать, но никто не хочет хорошо работать. Кого-нибудь из нынешних «лохмачей» спроси: что за зверь такой — хорошая работа? Не знают…

Какие-то неуловимые черты, неуловимая человеческая живинка, интонация речи внушали мне рискованную мысль: да это же Мишка Пряслин! Только у этого Мишки уже поседели виски, наметилась сократовская плешь, а у пятерых его детей завелись собственные дети. Между прочим, из 76 веркольцев, награжденных медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны», Михаил Иванович — самый молодой.

— В сорок втором пришлось мне бросить школу и идти в колхоз. Сразу отправили в лес на заготовки. Жили в фанерных бараках, спали на нарах. Подъем в пять утра, проспал — пойдешь под суд. Так ведь не просыпали! Встанешь, а руки-ноги не шевелятся. И ватник мокрый, за ночь не успевал просохнуть. Робишь, робишь — и конца работы не видно. Требовалось вручную нарубить от пяти до восьми кубометров да на сани погрузить. Это для дюжего мужика непосильная норма, а я пацан. Иной раз думал: хоть бы заболеть, что ли, — домой бы отпустили. Дак ведь не болели тогда люди. Все болезни после войны пошли…

Я напомнил Михаилу Ивановичу запись из дневника писателя, относящуюся непосредственно к нему. Вечером 15 июля 1979 года они случайно встретились на улице и разговорились. Федор Александрович спросил:

«— Почему твой сын не стал управляющим в Верколе?

— Жить хочу.

— Не понимаю.

— А кому бы пришлось разоряться (мучиться, переживать. — О. Л.), если бы сын стал управляющим? Мне.

— Почему тебе?

— А как? Я бы ведь по каждому случаю закипал. Такой бардак в совхозе — разве бы я стерпел?

— Вот и хорошо.

— Нет, пускай другие. А мне еще пожить хочется. А с этим управляющим я живо откину копыта».

Михаил Иванович ответил не сразу: видимо, этим напоминанием я наступил на его больную мозоль. Он вздохнул:

— Эх, Федор Александрович… Все мы хороши — профукали Верколу, проморгали, проболтали. Любят у нас на Руси языком кружева плести. Вот и дожили до ручки… А нынче-то что? Нынче мы уж старые стали…

Сколько раз Абрамов объяснялся в любви к Верколе! «Не знаю, как перелетные птицы, а я уже с января начинаю томиться по Северу, и моя родная деревня день ото дня все обольстительнее представляется мне…»; «Летели в тучах, в облаках, потом самолет нырнул вниз, и вдруг открылась Пинега: яркая-яркая зелень лугов, далекие, серебряные деревеньки… Сердце запело от радости: родина-мать!..»; «Вся человеческая история — только миг в жизни Вселенной. Но как хорош этот миг! Воздух, тишина, красота… Веркола моя ненаглядная».

Но эта Веркола могла обернуться и злой, мстительной мачехой, когда писатель шел против шерсти. Из года в год в его записной книжке накапливались такие строки: «Второй день под угором бродят по посевам лошади с жеребятами. Все это видят из деревни, проходят мимо — и ноль внимания. Не свое…»; «Куда мы идем? Полна деревня народу, и полно пьяных (второй день свадьбы), а на лугу никого…»; «Часов в одиннадцать зашел в клуб. Шпана пьяная, матерщина. Все пьяные от мала до велика…»; «Не пойму, что такое нынешний человек в Верколе? Рабочий? Нет. Мужик? Нет. Какая-то неопределенность…»; «Первый час дня, солнышко шпарит… самая-распросамая страда… но никто ничего не делает…»; «Бардак в Верколе неописуемый… но ведь и веркольцы сами виноваты… Дайте, помогите, организуйте. А сами в это время пьянствовать и зубоскалить…»; «Самое страшное в том, что Веркола не исключение. Веркола — Россия… Вся Россия такая, как Веркола. И еще хуже…»

Есть писатели, для которых малая родина является чем-то вроде санатория, где они поправляют свое профессиональное здоровье. Гуляют по лесам и лугам, встречаются с земляками, пьют парное молоко и, обогащенные впечатлениями, уезжают в свои столичные квартиры, чтобы засесть за новый роман… У него было все не так, как у «нормальных» писателей. Он не искал себе легкой жизни процветающего «письменника». Живя в Ленинграде, сердцем болел за Верколу и с наступлением тепла ждал первой возможности, чтобы улететь на родное гнездовье. А оказавшись на месте, снова не находил покоя — ругался с односельчанами и совхозным начальством, выступал на собраниях, с бригадами косцов отправлялся на дальний покос, присутствовал на утренних разводах, помогал материально родным и близким.

58
{"b":"284149","o":1}