Трещали рации.
— Скажите, здесь снимается кинофильм? — высоким «аристократическим» голосом обратилась сразу ко всем облезлая старуха с облезлой собачкой на руках.
— Кинофильм, бабка, кинофильм, — усмешливо ответил стоящий рядом милиционер.
— Смотри, Долли, здесь снимается кинофильм! Я тоже снималась однажды в фильме «Свинарка и пастух» в сцене на ВСХВ, потом это называлось ВДНХ, а сейчас уже не знаю, как называется… Это было восхитительно! — торжественно сообщила старуха.
Руководил операцией ладный парень с плавной линией подбородка и быстрыми веселыми глазами. Он стоял на подножке «уазика» и, держась одной рукой за открытую дверцу, сжимая в другой черный брикет рации, говорил:
— Костик, ну как там? Одеваете? Смотри, чтобы было красиво.
Ладный вызывал желание смотреть на себя и улыбаться, и Илья смотрел на него и улыбался.
— А это кто, режиссер? — все интересовалась старуха.
— Режиссер, бабка, режиссер, — ответил тот же милиционер.
— Смотри, Долли, это режиссер!
Старуху слышали, но никто на нее не смотрел, потому что все смотрели на окно с пузырящейся занавеской и на жалкую фанерную дверь барака, ожидая чьего-то долгожданного, очень важного для всех выхода.
— Ручеек! — произнес неожиданное здесь слово Ладный, из железной толпы выделились два десятка омоновцев, они выстроились в два ряда от двери дома до двух стоящих напротив автозаков и разом подняли от плеча вверх свои автоматы и длинные снайперские винтовки.
— Тишина! — попросил Ладный, и стало тихо, даже дети в бараке перестали орать.
Лицо Ладного светилось вдохновением.
— Пошли! — объявил он радостно, и наверху, на втором этаже, часто-часто ударили барабаны. Скатившись в несколько секунд вниз, барабанная дробь выросла в раскаты грома, он с треском взорвался — створки двери стремительно распахнулись, и в потоке белого густого света остановились и замерли Ким и Анджела Дэвис. Это их выход объявлялся и был так торжественно обставлен. А теперь им предстояло сыграть в детскую игру «ручеек» — проплыть вдвоем по узкому руслу с берегами из черных людей под сенью стальных стволов.
— Вперед, родные! — подбодрил их Ладный и сам двинулся навстречу.
Илья улыбнулся и торопливо потянулся следом.
И Ким и Анджела Дэвис пошли: раз-два-три, раз-два-три — под звуки раздолбанного пианино: пам-пари-рам, пам-пари-рам. Им ассистировали — поддерживали под руки четверо омоновцев, они не шли — летели, часто перебирая ногами, бежали по волнам, как в балете, — почти совсем без одежды, в серебре браслетов на запястьях. Без сомнения, это был звездный час Анджелы Дэвис, самые торжественные мгновения ее жизни: она гордо вскинула свою курчавую головку и широко, белозубо улыбалась. Ким хуже справлялся со своей ролью — голова клонилась и падала, вытекающая из уха кровь проложила узкое русло к ключице, скопилась в полукруглой ямке шеи, бежала оттуда по ложбинке груди к пупку…
Ладный смотрел на них ласково и благодарно.
Они быстро проплыли свой ручеек, слишком быстро. Илья понял вдруг, что опоздал, рванулся вперед, но соратников уже бросали в открытые двери автозаков, каждого в отдельный.
Тогда Илья хотел прокричать громко, чтобы они услышали, прокричать то, что узнал, и уже открыл рот и вскинул руку, как вдруг услышал голос стоящего рядом омоновца:
— Обнаглела нерусь вконец…
Илью удивили эти слова — не их смысл, а то, что, ему показалось, он это уже где-то слышал; он посмотрел на сказавшего их и увидел в прорези омоновской маски водянистые голубые глаза и белесые, словно присыпанные мукой ресницы. Омоновец тоже удивленно смотрел на Илью. Илья вспомнил его и опустил глаза.
— Ну, здравствуй, как ты живешь? — как к старому доброму приятелю обратился к нему Ладный. Он улыбался, и Илья ответно улыбнулся, глядя в глаза Ладного, ища поддержки и защиты.
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит, —
продекламировал Ладный мягким, приятным, добрым голосом и похлопал Илью по плечу.
Весь во власти обаяния этого человека, Илья пристально вглядывался в его глаза, в самые зрачки, пытаясь понять, почему тот так с ним разговаривает: знает, догадывается или они и впрямь хорошо знакомы?
— Ну? — спросил Ладный, чуть-чуть поторапливая. Но Илья отшатнулся вдруг, ткнулся спиной в железо и, поняв, что никуда теперь не уйти, вскинул руку и продекламировал:
— Non timeo te, rex male Porsena!
— Что? — не понял Ладный и очень удивился.
— Tu me timere non potest, sed mortem mortis angores timent, — немного частя, решительно продолжил Илья.
— Что-то? — Ладный засмеялся. Он словно не верил своим ушам. — Это по какому же? Инглиш, фрэнч, дойч?
— Mortem non timeo — et cum dictis eis manum adulescens audens in cibanum ardentem demusi’t! — Эти слова Илья продекламировал торжественно, в полный голос — лучше, чем тогда, на берегу Дона, по требованию отца. Но Ладный вдруг потерял к нему интерес; в последний раз глянув на Илью, сочувственно улыбнулся и обратился к тому же омоновцу:
— Знаешь что… Отведи-ка ты его вон в кустики и шлепни там на хер.
Сказав это, Ладный прыгнул в «уазик» и уехал. Только теперь Илья услышал, какой стоял вокруг звон железа и рев моторов. Все потемнело, дышать стало нечем.
Омоновец хмуро глянул на Илью, взяв за плечи, развернул и легонько толкнул в густую твердую темноту. Илья полуобернулся на ходу, попытался улыбнуться и объяснил:
— I’m an American citizen. I’m George Misery, a businessman. I’m here to help you with the reforms[2].
В ответ омоновец ткнул его в спину острым стволом снайперской винтовки. Илья прошел несколько метров, не видя перед собой ничего из-за кромешной тьмы, и сделал еще одну попытку объяснить:
— Je suis бetranger. Je suis Fraзais. Je suis le correspondent du magazin «L’Express». Je m’appele Patric Lessage… J’ai arrivбe pour ecrire l’article sur les reformes economiques et politiques en Russie[3].
И тогда Илья закричал, заорал — всем — то, что сам только сегодня узнал, ту коротенькую, состоящую всего из двух слов благую весть.
— Он есть!!! — закричал Илья, но страшный, чудовищной силы пинок кованым армейским ботинком смешал слова и буквы — так, что получилось: — Не-е-е-есть!!!
Наверняка многие в округе слышали крик, но наверняка также — никто ничего не понял, в нем не было смысла: интонация ужаса и боли победила смысл.
Несколько метров Илья пролетел по воздуху, как прыгун в длину, перебирая при этом ногами, шлепнулся на четвереньки, пробежал так по инерции немного, вскочил и, скуля, держась обеими руками за ушибленную задницу, скрылся в темноте.
Где-то в стороне, в невидимых сараях, глухо закукарекали петухи.
5
— Стой-ка! — обрадованно закричал Владимир Иванович, увидев из машины свет в угловом окне панельной пятиэтажки. Перемахивая через две ступеньки, он быстро поднялся наверх, хотя это было и непросто: из груди выскакивало сердце, а с ног сваливались великоватые генеральские ботинки.
Перед фанерной дверью Печенкин остановился, переводя дух и прислушиваясь. Оттуда доносились гитарные переборы. Дверь была не заперта. Владимир Иванович легонько толкнул ее и вошел.
Все было как всегда: Геля полулежала на тахте и, внимательно вслушиваясь в мелодию, наигрывала на гитаре. Печенкин улыбнулся и присел на табурет, отдыхая. На низком треногом столике рядом с тахтой стояла бутылка водки, рюмка, соленый огурец, колбаса, хлеб.
Все было как всегда: те же выцветшие бриджи и старая, завязанная узлом на животе ковбойка.
— А, Печенкин, — поприветствовала Геля гостя, на мгновение оторвав взгляд от гитары.
— Улетаю, — сообщил Владимир Иванович.
Геля кивнула, не поднимая глаз.
— Далеко, — добавил Печенкин.
Геля снова кивнула.