Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мы же с тобой договорились говорить друг другу только правду».

«Лена, не сердись, не для какого-то там обмана не писал про эту проклятую боль. Просто не хотел портить тебе настроение своими охами. Теперь — конец. Обо всем буду говорить».

«Как давно мы уже не виделись. Я соскучилась. Мы вчера разговаривали с главврачом, просили выносить нас на улицу. Здесь, говорят, есть в лесу шатры, в которых здешние ребята лежали в хорошие дни. Главврач чего-то мнется. Мне кажется, что если и вы будете просить — мы уговорим его. Попробуете?»

«Ура, Лена! Письмо от мамы! Оказывается, она уезжала в командировку и оттуда не сумела написать. А вот Димке за то, что молчал, бродяга, я выдам по первое число.

Твой совет я передал ребятам, и мы насели на главврача и на нашу Марью. Дело, кажется, вышло. Они сказали: «Решим на медсовете».

Ты думаешь, я не соскучился? Еще как! Я даже во сне тебя видел. Скорей бы встать на ноги! Эх, и побродили бы мы с тобой по бору! Здесь где-то поблизости и речка есть. Умираю — так хочется искупаться! А тебе? Давай как-нибудь ночью убежим на речку, а? Ты будешь тонуть, а я, рискуя жизнью, спасу тебя. Вот тогда ты сразу узнаешь, кто я такой есть, и что могу совершить ради друга! Ну как, согласна?»

«Саша! Когда ты вот такой, и мне веселее… Не волнуйся: еще успеем и побродить, и покупаться. А то, что ты хороший, я и без этого знаю.

Видишь, как я разоткровенничалась? Это тебе в благодарность за мое «спасение» из речки.

До завтрашней твоей записки».

«Лена, я же говорил, что ты — молодец, во всем настоящий молодец!

Если бы ты знала, как мы обрадовались, когда начальник санатория прочитал благодарность от командира полка за носки и перчатки для красноармейцев!

Пашка Шиман сразу под простынь полез — сочинять про вас».

«Ты сегодня слушал радио? Немцы совсем близко от Ленинграда. Там мама и сестры.

Как бы там ни говорили про Бокова — он прав».

Запись восьмая

Я так понимаю: любовь — это когда ради другого человека хочется отдать все, что у тебя есть, хочется быть лучше.

Может быть и по-другому — как разные ученые и писатели думают, а я не хочу по-другому.

Запись девятая

Наконец-то подал голос Ванька. Ваньша Боков. Вот его письмо:

«Здравствуйте, Саньша, Женьша и остальные все ребята. Вот и добрался я до дому. Как добирался — писать не буду. Пустой мой дом. Никого не застал. Не успел. Надо было мне раньше ехать. А так что? Всех потерял. Сижу на пороге. Где искать? Живы ли? Никто толком не знает, да и народу-то в деревне почти никого. Одни эвакуировались, другие в леса ушли. Ни магазин не работает, ни почта. Это письмо я шлю вам через красноармейца одного, дойдет ли оно — не знаю.

Немец близко — пушки грохочут день и ночь, самолеты летают, бомбят. Наши, наверное, будут сдавать мою деревню — уходят.

Что делать: или своих искать, до города добираться, или в леса уходить, или оставаться в деревне избу охранять? Ведь гады фашистские все порастащат, все поизломают.

Узнать бы о своих, что живы-здоровы они, — гора с плеч. Руки бы развязались. Тогда бы я знал, что делать: бить фашиста. Добраться бы мне до них, вонючих собак!..

Ну, а шока прощайте. Будет время — еще напишу.

Остаюсь известный вам Ваньша Боков».

Запись десятая

Зойка уезжает. За ней приехала мать и увозит домой, в Свердловск.

Что ни говори, а жалко расставаться. Очень. Даже тоскливо.

Я Зойку знаю какие-то месяцы, и то привык к ней, а ребята — Фимочка, Пашка, Ленька по два года и больше. С пятого класса вместе. Фимочка даже с четвертого.

Особенно переживает Пашка. Второй день нервничает, томится, вздыхает. Зойка ему написала, что скоро придет прощаться, и он беспрерывно поглядывает на дверь.

После полдника Зойка пришла, уже во всем домашнем, в «гражданском», как пошутил Фимочка. В голубом нарядном платье, в туфельках, в шапочке, она была незнакомой и красивой. Пашка как уставился на нее, так до конца и не отводил глаз. Она улыбалась, а глаза были грустные, тоже тяжело расставаться.

Зойка медленно обошла ребят, всем пожала руку, каждому сказала что-то хорошее.

Со мной и Пашкой прощалась с последними.

— Ну вот и все, Паша… Уезжаю. Пиши мне почаще… Обо всем. Я буду очень ждать твоих писем…

Перевела взгляд на меня.

— Я так и не смогла с тобой поговорить. Вот возьми записку, там все сказано. Прочтешь потом. Она отошла, оглядела всех нас.

— Ну, мальчики, еще раз: до свидания. Не поминайте лихом… — сказала, губы у нее задрожали, слезы закапали, и она, выхватив платочек, торопливо вышла из палаты.

Вечером я прочел записку.

«Саша, я очень виновата перед тобой. Так виновата, что мне до сих пор нехорошо. Я много думала о тебе, о нашей начинавшейся дружбе, о своих поступках. И мне стыдно. Прости меня. Я все и навсегда поняла: дружбой не шутят. Я получила хороший урок на всю жизнь. Его дали вы: Лена и ты. Еще раз прости».

Запись одиннадцатая

Нас увозили от войны, а она шла за нами.

Позавчера почти над самой станцией пролетели в сторону Валуек пять немецких самолетов. В палате наступила такая тишина, что мы слышали их страшный, какой-то воющий и прерывистый гул.

Вчера снова, перед завтраком. Три самолета. Фимочка не притронулся к еде, лежал бледный, с круглыми глазами. Да и у меня, признаюсь, не прибавилось аппетита.

Сегодня опять — восемь. Тоже перед завтраком.

Наши няни, сестры наклеивают на оконные стекла длинные полосы бумаги. При взрывах такие стекла, говорят, не вылетают. Два бородатых мужика, видимо маляры из соседнего колхоза, мажут крыши и стены наших корпусов зеленой краской: маскируют под траву или деревья. Няни всюду, куда можно, втыкают сосновые ветки.

С позавчерашнего вечера нам запретили зажигать свет. На станции тоже.

Я никогда не думал, что темнота — такая страшная штука. Все мы будто оказались в наглухо закрытом погребе — ни огонька, ни звука. Даже паровозы теперь перестали гудеть. Поезда вползают на станцию осторожно, будто крадутся, щупая темень тусклыми голубоватыми фарами, постоят несколько минут, поджидая встречный, и снова молчком уползают. Ночи вдруг стали какими-то длинными, тягостными.

Запись двенадцатая

Меня снова назначили на солнечное лечение. Я обрадовался — хоть на воздухе побуду. Не шутка ведь: почти два месяца безвылазно проторчать в палате! Стены надоели до тошноты.

Солнечные ванны мы принимаем на небольшой зеленой поляне, окруженной невысоким кустарничком. На поляне два ряда топчанов, накрытых простынями. Я выбрал себе крайний. На остальных кое-где лежали малышата.

Приподнялся малость, завертел головой — красота какая! Справа бор, слева луг, а по нему, по неглубокой лощинке, тянется, сверкая на солнце, речка. Вот бы сейчас туда, да с удочкой, да с краюхой хлеба, надраенной чесноком и салом!

Прилег на спину. Солнце жарко греет лицо, грудь, ноги. Небо синее, далеко-далеко, и в нем черной точкой коршун, а может быть, орел…

Санитары принесли еще кого-то, укладывают рядом со мной. Повернулся — мальчишка, лет шести, беленький, голубоглазенький, нос длинненький и ушки торчат, смотрит на меня настороженно и смущенно.

— Боишься, что ли?

— Нет.

— Молодец. Как зовут?

— Саша.

— Саша? Здорово! Значит, мы — тезки.

— Какие… тезки?

— У нас имена одинаковые. Я тоже Саша. Вот и получается — тезки. Ясно?

— Ясно. Только смешно… — И засмеялся.

Глаза прищурились, нос сморщился, губы раскрылись и блеснули ровные, белые зубики. И так он вдруг напомнил мне нашего Димку, что дыхание сперло.

23
{"b":"284083","o":1}