А на нашей маленькой улочке им. Яблочкова, еще недавно именовавшейся по-старому Малая Казачья, в соседнем дворе жила довольно диковинная пара: художник Руденький с женою-француженкой. Он ходил в берете, светлых очках, всегда улыбался и слишком правильно говорил по-русски, а вот она вовсе не могла. Одетая бедно, но за версту не по-нашему, в каких-то странно подвязанных узлами кверху пестрых косынках, сухопарая, похожая на птицу мадам испытывала, думаю, невероятные муки, с утра стоя в очереди у молочной фляги, или в булочной, или тем более в Крытом рынке, откуда и свои-то редкий день возвращались без порезанной сумки или утраченного кошелька.
Кроме Глинского и Руденького был еще и художник в самом деле известный — Николай Гущин, ученик Коровина, Малютина, Архипова, Пастернака. В революцию он в родной Перми был среди тех, кто утверждал новое искусство, потом, вроде спасаясь от Колчака, оказался в Харбине. Зато потом, уже с 1922 года, — Париж, а в 30-е — Монте-Карло, где имел ателье, а выставки были в Париже, Лондоне, Ницце. И вот вернуться затем, чтобы не иметь вовсе мастерской, лишиться недолгой преподавательской работы в художественном училище, чтобы беспрестанно слышать обвинения в формализме… На него оборачивались на улице — высокий, длинноволосый, в большом берете. Вокруг него был кружок преданных женщин, было несколько верных учеников, воспринявших его, скажем, импрессионистские принципы, у него была моторная лодка, хижина на Зеленом острове, с вывескою «Villa Marfutka»… и все-таки, каково было участнику «Салона независимых», которого хвалили еще в самом «Аполлоне», каково было ему в каморке на то пыльной, то грязной приовражной улочке, а главное, постоянно ощущая ненависть «живописных» рвачей и выжиг? Самое почетное место в травле его занимали условные коллеги. Он, разумеется, был чужд верхам, и все же, и не только в случае с Гущиным, травля того или иного неугодного не всегда инспирировалась властями, а случалось, ими и сдерживалась от напора честных советских художников, писателей, критиков. Забыть ли едва ли не более страха двигавшее этими людьми особое советское воодушевление при травле всеми одного, чуждого?
В 70-е годы жил в Саратове маловысокоталантливый литератор с громкой фамилией Туган-Барановский. Прозвище имел, естественно, Князь. Говорил он великосветски грассируя и сюсюкая, обожал эпатировать собеседников, скажем, ни к селу ни к городу спросив: «А вам свучавось боеть твиппером? Нет? но каждый мужчина довжен узнать твиппер, я раз восемь вечился».
Он любил сообщать, что фамилия его отца в указателе к Полному собранию сочинений Ленина стоит по числу упоминаний чуть ли не на третьем месте после Маркса и Энгельса. Ранее, живя еще в Сталинграде-Волгограде, он выпустил роман, если не путаю, под названием «Предрассветные сумерки», где по мере своих возможностей он показывал разложение дворянско-буржуазной среды накануне Октября. Главный малосимпатичный герой-профессор носил фамилию чуть ли не Баран-Тугановский или что-то в этом роде.
Князь вернулся в СССР году в 1926-м или 1927-м, репортерствовал в Москве, дальнейшие перемещения его до Сталинграда мне неизвестны. Ему удавалось пристраиваться на небольшие оплачиваемые должностишки, как, например, литконсультантом при отделении СП.
В князе Тугай-Беге из рассказа Булгакова «Ханский огонь» подчеркивается его раскосость. Наш Князь тоже был раскос, и это, пожалуй, было самое примечательное в его большом, жирном, скуластом лице. При случае он непременно напоминал, что именно из истории его семьи почерпнул Куприн сюжет для «Гранатового браслета». Князь был очень высок, семенил и любил на ходу держать руки за спиной, что обычно бывает у людей отсидевших, но он утверждал, что чаша сия его миновала.
С М. М. Туган-Барановским связан редкий в журнальной практике тех лет случай, когда отпечатанный тираж журнала был уничтожен, «пошел под нож», а взамен его был выпущен другой, в котором место воспоминаний Князя «На другой стороне» заняли воспоминания партизанского командира «Шестьсот дней и ночей в тылу врага». Не знаю, сколько экземпляров этого номера 9 за 1966 год уцелело, один сохранил тогдашний редакционный художник и принес на тридцатилетие «Волги». Почему была выбрана столь яростная мера, понять сейчас невозможно. Никакой крамолой или даже просто свежей информацией и не пахнет в мемуаре. Единственное объяснение: мог смутить присущий Князю, при всей верноподданности, иронический тон, вольное обращение со словами «большевик», «масон», «ренегат» и проч. Ничто не спасло номер: ни обзывание Князем собственной среды «перепуганными буржуйчиками», ни поношение дяди царского сенатора, ни якобы заветы отца — экономиста идти к большевикам, ничто не помогло, и номер со словами Конст. Федина на обложке красного цвета: «Велики культурные ценности, велики силы, которыми обладают необъятные пространства волжского бассейна» — канул где-то в таинственном месте, где производилась операция.
Завершение темы таково: Князь сочинил нечто, роман не роман (начало 80-х), и таскался с ним по кабинетам «Волги», пока наконец зав. прозой не отказал ему решительно. Князь забрал папку, направился вон и, поднимаясь по лестнице от редакции к троллейбусной остановке, грохнулся и испустил дух.
Саратов.
Современность Средневековья
А. Я. Гуревич. Избранные труды. Т. 1. Древние германцы. Викинги. 350 стр.
Т. 2. Средневековый мир. 560 стр. М. — СПб., «Университетская книга», 1999
(«Российские пропилеи»)[9].
Имя замечательного отечественного историка-медиевиста Арона Яковлевича Гуревича широко известно нашему читателю. Его труды переведены на пятнадцать языков, его книги включены в списки для обязательного чтения в университетах многих стран мира — от России до США, от Франции до Южной Кореи. Более того, поскольку заслуженную славу почти всегда сопровождает и шлейф моды, профессор Гуревич попал в «малый джентльменский набор», ссылаться на него стало еще с 70-х годов признаком хорошего тона…
Здесь я не собираюсь пересказывать труды А. Я. Гуревича, не собираюсь и оценивать их. Меня будет интересовать другое. Я хотел бы порассуждать о причинах популярности этих трудов, о том, почему столь далекие, казалось бы, от нашей жизни проблемы истории западноевропейского Средневековья, истории ментальности, истории народной культуры оказались востребованы если не всем обществом, то, во всяком случае, немалой частью его. Посему я предлагаю вниманию читателя некие рассуждения на тему «Судьба идей ученого в обществе», и выход в свет «Избранных трудов» Гуревича есть лишь достойный повод для этих рассуждений.
«Избранные труды» (во всяком случае, первые два тома) составлены автором по хронологическому принципу, но это не порядок публикаций включенных в собрание работ, а культурно-историческая хронология. Первый том поименован «Древние германцы. Викинги», и в него включены три работы: «Древние германцы»[10], «Викинги» (1966) и «Начало феодализма в Европе» (1970). Второй том озаглавлен «Средневековый мир», и в него вошли два сочинения: «Категории средневековой культуры» (1972, 2-е изд. — именно оно воспроизведено здесь — 1984) и «Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства» (1990). Первый том посвящен дофеодальной и раннефеодальной эпохам, второй — также и Высокому и Позднему Средневековью; в первом томе говорится о социально-экономических материях, во втором — о культурологических.
Труды Гуревича, как говорил он сам в одном газетном интервью, «обращены к читателю, который на 99 процентов не является историком-профессионалом». Но общественный резонанс, казалось бы, далеких от повседневного нашего бытия писаний отечественного медиевиста свидетельствует о том, что эти писания затрагивают какие-то духовные, нравственные интересы именно такого читателя: если не каждого гражданина нашей страны, то уж интеллигента (и не только гуманитария) — бесспорно.