Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Цель художества есть идеал». Он не сказал: цель художества есть истина; или что она есть добро; или, наконец, что — красота. Сказал: идеал. То есть целостность всего того, что выразимо на нашем языке как конечная цель устремлений человеческого духа. Прекрасна истина, и прекрасно добро, и красота прекрасна; но целого не заменит ни одно из этих трех, мыслимое в отдельности от их единства. Однако в случае искусства, художества именно это происходит — в нашем сознании — относительно красоты. Будучи наиболее явленным предметом искусства (как в науке — истина, в практике жизни — добро), красота часто заслоняет для нас все — и все искусство слова, в первую очередь поэзия, подводится под «рубрику» красоты, и получается и недобро, и неистинно; так примитивный социологизм советского литературоведения украшался декларациями примитивного же эстетизма.

В прозе положение «легче»: в ней «красота» не так выступает на первый план, как в поэзии. И в прозе С. Бочаров — как рыба в воде: ему «красота» тут не мешает. А в поэзии — мешает, оглушает дивной гармонией, не дает услышать — что там в ней, какие струны ее издают, чему мы этою гармонией обязаны.

И выходит большая филологическая дистанция: главное — не человеческое переживание и человеческий голос поэта, а лирическая тема.

И при этом в конце постскриптума заявляется: «Только не открывается глазам друзей Иова поэзия»…

Друзья Иова называются «благочестивыми» (эпитет нелестный в устах С. Бочарова). Словно за благочестие Господь прикрикнул на них — а не за то, что не вникли они в смысл речей Иова, что не сопережили с ним то, о чем он вопиял.

Я не против дистанции, во многих случаях и при определенных целях без нее обойтись нельзя — как и без широких «горизонтов». Но без глубин сочувствия слову поэта — зачем лирика?

В книге «Стихотворная поэтика Пушкина» наш общий друг Юрий Чумаков, сетуя — по поводу моих работ об Онегине (оцениваемых им в остальном высоко) — на «внутреннюю взвинченность нашей культуры», предпочитает то, что «звучит гораздо спокойнее», — «дистанционное прочтение западных пушкинистов». То есть — их подход к Пушкину как научному «объекту». Не отвергая опыта западных пушкинистов, у которых немало специфически ценного (в том числе по причине взгляда совсем уж со стороны, что бывает и полезно), а осмысляя собственный подход, не западный и не спокойный, я не могу не быть благодарен С. Бочарову за напоминание слов из «Авторской исповеди» Гоголя:

«Нужно, чтобы русской читатель действительно почувствовал, что выведенное лицо (в случае лирики это, стало быть, сам поэт. — В. Н.) взято из того самого тела, с которого создан и он сам, что это живое и его собственное тело».

Не зря говорится именно о русском читателе и, значит, о русском писателе (поэте). Россия, говорит Гоголь, «сильнее слышит Божью руку на всем, что ни сбывается в ней, и чует приближение иного Царствия». А сбывается в ней, в общем, то же, что со всем человечеством, с тою лишь разницей, что человечество в большинстве своем живет так, будто ничего не случилось, а Россия еще не совсем забыла, что — случилось. Все мы платим за жизнь дорогую цену, только Россия «сильнее слышит» это, и ее поэзия тоже. Поэтому высокой ценой оплачиваются те «самые формулы мыслей и чувств», которые, по Островскому, дает нам Пушкин: формулы наших мыслей и наших чувств, только возведенные, как говорили когда-то, в перл создания. «Нам музы дорого таланты продают!» — сказал Батюшков о поэтах. И в эту цену, сверх общей, входит у Пушкина, как я писал когда-то, нечто вроде муки царя Мидаса, от прикосновения которого и хлеб и вода обращались в золото; а Пушкин был человек как и мы. Мы же думаем, что имеем дело с готовым золотом, наслаждаемся готовым божественным благоуханием. Кому-то из специалистов по поэзии и ее целям под силу обонять его, не задаваясь вопросом, «какие вещества перегорели в груди поэта затем, чтобы издать это благоухание» (Гоголь); мне — нет. Вот друзья Иова говорили «дистанционно», «гораздо спокойнее», без особой «взвинченности».

Может быть, Пушкин — и «рай», хотя бы по нашим земным понятиям; наверное, так. Но должны же мы отдавать себе отчет — как и какими трудами, какою «силою берется» (Мф. 11: 12) рай; это же всех нас касается. Ведь не ради Александра Македонского с его пернатым шлемом совершается, в конце концов, история.

Розанов признавался, что он Пушкина ел. И прекрасно, и на здоровье. Но Розанов, думаю, понимал, что — да простит мне Бог продолжение розановского сравнения Пушкина с раем — только малый ребенок охотно глотает Причастие лишь потому, что вкусно.

Одно из самых больших достижений С. Бочарова не только в статье «Холод, стыд и свобода», но, может быть, во всей его книге — то, как он показал в Макаре Девушкине пример экзистенциального переживания онтологии мира и человека; это ведь и есть квинтэссенция и метода и пафоса великой русской классики. О таком переживании и говорит Гоголь в приведенных выше словах о «русском читателе». Эти слова цитируются С. Бочаровым как раз в связи с героем «Бедных людей», которому Достоевский «доверил» свой «взгляд на путь литературы» — доверил как «примитивному читателю, но которого можно также назвать экзистенциальным читателем, такому читателю, который видит себя героем читаемых произведений, узнает себя в них и откликается… всем своим человеческим существом».

Я готов применить к себе как исследователю Пушкина такое определение. Добавив, впрочем, что подобный читатель, как пишет дальше автор, делает («сообща» с «гениальным читателем» Достоевским) «свое великое дело прочтения метатекста литературы и построения ее драматического сюжета».

То есть — «примитивный читатель», он же «экзистенциальный читатель», делает дело филологии — как такой науки, которая самоназвалась любовью к Логосу. А такое дело есть, на русской почве, дело христианское — и в наше время отчаянно необходимое. Это стало мне видно с помощью С. Бочарова.

Тут и вспомнилось «коромысло» из рассуждения С. Бочарова о «Карамазовых» (см. статью «Праздник жизни и путь жизни» в книге «Сюжеты русской литературы») с его, коромысла, двумя плечами; хромает аналогия, но все же… Несмотря ни на что, хотелось бы думать, что в конечном счете мы с Сергеем Бочаровым делаем одно дело — с «двух концов»; однако коромысло — длинное… Следить за равновесием, конечно, нужно — чтобы не занесло. Только под руку бы не толкать.

Сергей Боровиков

В русском жанре-18

Веселые все же люди были передвижники: «Привал арестантов», «Проводы покойника», «Утопленница», «Неутешное горе», «Больной музыкант», «Последняя весна», «Осужденный», «Узник», «Без кормильца», «Возвращение с похорон», «Заключенный», «Арест пропагандиста», «Утро стрелецкой казни», «Панихида», «У больного товарища», «Раненый рабочий», «В коридоре окружного суда», «Смерть переселенца», «Больной художник», «Умирающая», «Порка», «Жертва фанатизма», «У больного учителя».

Первую книгу мемуаров Шаляпина «Страницы из моей жизни» писал Горький (они потом уже в эмиграции с гонорарами разобраться не могли), вторую же — «Маска и душа» — он сам, и насколько же она богаче, ярче, самобытнее первой. Не потому, что Шаляпин был как литератор талантливее, а потому, что Горький, исполняя роль не то записывателя, не то сочинителя, смешивал себя и автора, к тому же навязывая Ф. И. собственный тогдашний «прогрессизм».

С каким упоением исполнял Федор Иванович то и дело «Дубинушку», и как крепко ударила эта самая дубинушка по нему. Горький же, будучи немалым и циничным юмористом, описывая уже в 1928 году события года 1905-го, он, вовлекший друга Федю в революционные сферы и настроения, потешался:

«На цар-ря, на господ

Он поднимет с р-размаха дубину!

— Э-эх, — рявкнули господа: — Дубинушка — ухнем!» («Жизнь Клима Самгина»).

Каких только Лениных не наплодили советские мастера кисти и резца, жаль, что почти все это сгинуло и сгнило. Помню, в клубе автоколонны г. Яранска Кировской области снятый по причине ремонта помещения со стены Ильич лежал на диване: фанерный, с негнущимися плоскими руками в карманах негнущихся плоских брюк, в плоских, одномерных ботиночках. А во дворе Саратовской табачной фабрики в унылом производственном пейзаже Ленин возникал вдруг в совершенно свадебном обличье: густо-черном костюме с белоснежным платочком в кармашке, похожим на хризантему; рожица задорная, кулачок воздет над головою, так и кажется, что прокричит: «Горько!»

75
{"b":"283926","o":1}