«…шершавым языком плаката», оказывается, не изобретено Маяковским, а было если не ходячим, то общеупотребительным. «Шершавым газетным языком повествуют о произволе…» — писал еще в 1905 году Борис Садовской в журнале «Весы».
Самые откровенные письма (не по фактам, а по степени открытости, доходящей до откровения) читать более неловко, чем даже узнавать из тех же писем что-то не предназначенное для стороннего читателя. Попытка письменного соединения душ противоречит неким правилам, которые, наряду с литературными жанрами, имеет и эпистолярный, коли письма публикуются.
Переписка Пастернака с Цветаевой, где она словно бы электризует своей взвинченностью чувств адресата, не помогает мне понять поэта, но уводит от него в сторону.
«Жизнь есть упускаемая и упущенная возможность», — записал Андрей Платонов, а вот английский текст, который на первый взгляд может быть лишь советского происхождения: today is the tomorrow you were promised yesterday (сегодня — это завтра, которое вам обещали вчера). Это название полотна английского художника, изображающего убийственно унылое предместье Лондона.
Я очень люблю поэзию Евгения Рейна. Его близость Некрасову, как никакого из современных поэтов, точнее, единственного из современных поэтов, для меня столь очевидная, скажи я об этом, вызывает даже не удивление, а ироническое, заведомое неприятие. Твардовский — Некрасов, дескать, само собою, но Рейн!
Из книги Рейна «Мне скучно без Довлатова» выписал два замечательных примера его невероятно буквальной непосредственности в поэзии, два его самопризнания.
«Я повел его на Неглинку в армянский ресторан „Арарат“. То, что произошло там, я уже описал в стихах. (Читайте в этой же книге поэму „Арарат“)».
«И я пошел смотреть „Мальтийского сокола“. (Мою поэму „Мальтийский сокол“ можно прочесть в этой книге.)»
А? Ну кто еще из наших поэтов этак может отсылать?
У слова «зависть» нет синонима. Я, во всяком случае, не нашел его ни в голове своей, ни в словарях.
«Сия брошюра предназначена не для всех, а для духовно болящих и имеющих большую нужду в лечении и душевном врачестве <…> При невозможности совершения такой исповеди разом (из-за большого количества грехов) можно исповедоваться постепенно одному священнику по 20–40 грехов в один раз (прием), распределив все свои грехи».
Приводятся примеры исповедуемых грехов.
«Использовала в пищу приправу».
«Согрешала гортанобесием, т. е. держанием с услаждением во рту вкусной пищи».
«Ходила в воскресные дни в лес за грибами и ягодами».
«Мочилась при посторонних мужчинах и шутила по этому поводу».
«Имела союз с нечестивыми».
«Работала парикмахером».
Брошюра «Лекарство от греха» издана Саратовским Свято-Алексеевским женским монастырем. Издание осуществлено при содействии православного фонда «Благовест». Саратов, 1996, 4 п. л. Тираж 15 000.
«По горной кремнистой дороге / Скакал он в драгунском седле, / И пасмурный демон тревоги / Предгрозьем давил на отроги, / Печаль предвещая земле. // Давило на сердце поэта / Не бурей мятежных идей, / А злобою высшего света / И завистью мнимых друзей. // И были беспомощны рядом / Его секундант и денщик, / А душу щемила досада / На мелочность глупых интриг. // Решительно встал он у кручи. / — Стреляться? Ну что ж, так и быть. / И выстрелил в серые тучи, / Чтоб попусту жизнь не губить. / Но близко враждебное дуло… / И, грохнув, как горный обвал, / Преступная сила сверкнула, / К нему подошли — наповал. // Застыли машукские ели / Безмолвной, печальной стеной, / И тучи, и горы темнели, / И скорбное место дуэли / Оплакивал дождь проливной».
Опубликовано 15 июля 1995 года в газете «Саратовские вести». Автор — член Союза писателей России Николай Федоров.
Самое печальное, что сонм сочинителей «на смерть поэта», наряду со всеобщей грамотностью, породил и он сам, Михаил Юрьевич, когда дал навсегда пример поэтически-гражданской позы над гробом поэта. Я не кощунствую и не сравниваю, просто в стихотворении его столько же поэтического гения, сколько в заразительной человеческой несправедливости: смерть как повод обличения недругов.
Все-таки и тот, кому посвящают ужасающие строки, хоть каплю, но ответственен за них. Ведь не «Парусу» уж сколько лет пытаются следовать горе-стихотворцы, но желают облить желчью кого-то, кто, по их скудному убеждению, виновен. Некогда внедрившаяся в массовое сочинительское сознание мысль о гражданской жертвенности их поприща подвигала искать не только в высоких образцах, но и в близлежащем быту некий трагизм.
Расскажу об одном с-ком литераторе.
Писатель Ч. по профессии был писатель из народа: я уж как-то раз описал разновидности провинциальных союзписателей, которым требовалось для успеха некое амплуа внутри писательского. Скажем, писатель(-ница — чаще) — романтик из пионервожатых, или мастер приключенческого жанра из чекистов, или просто честный советский еврей из честных советских евреев и т. д. Так вот, Ч. был писатель из народа. Он сочинял бессмысленно-безмятежные, не без проблесков некоего коровьего юмора, повести про деревенских чудаков, само собою, подражая и безумно завидуя Шукшину, успех которого породил в семидесятые годы толпу подражателей, полагавших, что и они могут, потому как из народной жизни произошли.
Любил Ч., напившись и предварительно выяснив, что редактора нет на работе (ни разу не застал), явиться в редакцию журнала и, притворяясь более пьяным, чем есть, кричать на бледнеющих редактрис из отдела прозы: «Где он, бля, порежу суку, жидам продался, а русских печатать не хочет, бля!» Покуражась не более десяти минут, он смывался. Когда при встрече с ним, трезвым, на собраниях в СП редактор пытался ему пенять, он, коротенький, с дурно пахнущим сырым лицом, потирая руки, бормотал, что ничего не помнит, и скверно улыбался.
Ч. разнообразил тусклое течение дней писательской организации.
То соседка его, очень почтенная неюная девушка, даже не она по застенчивости, а мать ее, сообщит в организацию, что Ч. предложил ее дочери: «Заходи — впендюрю, чего целкой ходить!» То уже целая группа соседей напишет в СП жалобу, где описывается, как Ч. мочился во двор с балкона, крича при этом: «Я писатель, на вас хотел ссать и ссу!» То директорша книжного магазина звонит секретарю СП и умоляет увести из ее магазина Ч., требующего продать ему его книгу, о которой директорша даже не слышала. Выясняется, что книга лишь запланирована в местном издательстве, но Ч., уводимый секретарем из магазина, все равно кричал директорше, размахивая красной членской книжкой: «Продай, бля, пожалеешь!»
Мало что ему все сходило с рук, насчет чего имелись известные подозрения среди коллег, он еще любил писать на них жалобы и ходить на прием в высокие кабинеты. Он мог неделями просиживать в приемной с утра до вечера, трясясь с похмелья, но как бы от уважения и страха, и, попав-таки в кабинет, первым делом заявлял, что пишет о народной жизни. Наконец Ч. зарезали собутыльники.
Прошло с того несколько лет, и свободная пресса России стала раскапывать и рассказывать истории о давнем и недавнем прошлом, злодеяниях и преступлениях проклятого режима. Местные писатели начали выпускать газетку, к которой стишками и рассказами не удавалось привлечь читателя. И тогда писательский секретарь, столько претерпевший от Ч. и без видимых страданий воспринявший его кончину, начитавшись прессы, вдруг печатает статью под названием «Кто убил Виктора Ч.?», где с нажимом на то, что Ч. был именно русским, а никаким иным литератором, предполагалось, что некие темные силы расправились с певцом народной жизни.
Старый, матерый литератор-антисемит серьезно и даже сердито заявлял в разговоре, что Высоцкий не мог быть евреем даже на капельку, поскольку написал «Протопи ты мне баньку, хозяюшка». Он был не просто антисемит, но питерский антисемит, песня нравилась ему до слез, и допустить, что ее сочинил человек, имеющий отношение к тем, с кем он всю жизнь боролся, было для него нестерпимо.