И любовь, которую он хоть иногда выказывал нам, переродилась в злобу. Потому что я узнала его секрет? Что он не хотел новых детей и, возможно, не хотел и нас? Ему недоставало другой женщины, она была его истинной любовью, навеки недостижимой? Возможно. Но имелись и другие причины.
Мой отец – хирург, специалист в области пластических операций. Начал работать в армии, оперировал обожженных, раненых солдат, которые возвращались с войны с лицами, обезображенными химикалиями, огнем или шрапнелью.
Но в полной мере его талант раскрылся после нашего переезда в Пенсильванию. Вот тут основную массу его пациентов составили уже не солдаты, а светские дамы, ран которых никто не видел, дамы, готовые платить сотни и тысячи долларов благоразумному, умеющему держать язык за зубами, опытному хирургу, который мог подтянуть как живот, так и веки, и несколькими движениями скальпеля убирал двойные подбородки и лишний жир на ягодицах.
Мой отец достиг больших успехов. К тому времени как он покинул нас в первый раз, вся Филадельфия знала: если хочется подтянуть живот, убрать лишние подбородки, изменить форму носа или увеличить грудь, прежде всего надо обращаться к Ларри Шапиро. У нас был большущий дом, плавательный бассейн с ванной с подогревом в домике для переодевания. Мой отец ездил на «порше». Матери он купил «ауди». Дважды в неделю женщина приходила убирать дом. Каждый месяц родители устраивали вечеринки, которые обслуживали специально нанятые официанты. На каникулы мы ездили в Колорадо (лыжи) и во Флориду (солнце).
А потом отец ушел, вернулся, и наша жизнь развалилась, как любимая книжка, которую читаешь снова и снова, и вдруг однажды вечером переплет отрывается и десятки страниц летят на пол. Отец не хотел прежней жизни. Тут двух мнений быть не могло. Пригород держал его на привязи: череда футбольных игр и занятий в еврейской школе, взносы за дом и автомобиль, обязанности и обязательства. Он мучился и за свои мучения мстил нам, а особенно, уж не знаю, по какой причине, мне.
Не выносил моего вида, а если я что-то делала, то обязательно не так.
– Посмотрите на это! – ревел отец, глядя на мою четверку по алгебре. Он сидел за обеденным столом со стаканом шотландского. Я жалась в дверном проеме, стараясь держаться в тени. – И чем ты можешь это объяснить?
– Я не люблю математику, – отвечала я. По правде говоря, я и сама стыдилась этой оценки. Никогда в жизни не получала ничего ниже пятерки. Но, как я ни старалась, сколько бы времени ни затрачивала, алгебра ставила меня в тупик.
– Ты думаешь, мне нравилась медицинская школа? – фыркал отец. – Ты хоть представляешь себе, какой у тебя потенциал? Ты не имеешь права пускать на ветер то, что тебе дано!
– Мне без разницы, какой у меня потенциал. Я не люблю математику.
– Прекрасно. – Пожав плечами, он отшвыривал от себя аттестационную карточку, словно от нее вдруг пошел мерзкий запах. – Иди в секретарши. Что мне до этого?
Таким он был с нами всеми – сварливый, надутый, вечно недовольный, грубый. Приезжал домой после работы, бросал брифкейс в холле, наливал первый стакан виски со льдом, пролетал мимо нас наверх, в спальню, и запирал за собой дверь. Или оставался там, или спускался в гостиную, оставлял включенной одну настольную лампу и в полумраке слушал симфонии Малера. Даже в тринадцать лет я уже знала, что непрерывный Малер под звяканье кубиков льда в стакане ни к чему хорошему не приведет.
А если отец снисходил до разговоров с нами, то лишь для того, чтобы жаловаться: как он устает, как плохо его ценят, как много он работает, чтобы обеспечить нас всем необходимым.
– Маленькие снобы, – говорил он заплетающимся языком, – с вашими лыжами и плавательным бассейном.
– Я ненавижу лыжи, – отвечал ему Джош, который действительно их ненавидел. Один спуск с горы, и Джош возвращался в отель, чтобы выпить горячего шоколада, раздражался, если мы вновь вытаскивали его на снег, и убеждал инструктора, что обморозил ноги, после чего нам приходилось ехать с Джошем в пункт первой медицинской помощи, где он раздевался до кальсон и грел ноги под горячими лампами.
– Я бы предпочла плавать со всеми в Культурном центре, – говорила Люси и не кривила душой. У Люви было больше друзей, чем у меня и Джоша, вместе взятых. Телефон в нашем доме звонил не переставая. И это тоже злило отца.
– Опять этот чертов телефон! – вопил он, если звонок раздавался во время обеда. Но нам не разрешалось снимать трубку с рычага. В конце концов, могли позвонить и из больницы.
– Если ты так сильно ненавидишь нас, зачем вообще заводил детей? – кричала я ему, бросая в глаза известную мне правду.
Он никогда не отвечал, лишь оскорблял, злился, бушевал, переполненный яростью. Шестилетний Джош был «ребенком». Двенадцатилетнюю Люси отец игнорировал или бранил. «Тупица», – говорил он, глядя на ее оценки и качая головой. «Неуклюжая», – если она роняла стакан. Так что вся его злость выливалась на меня, тринадцатилетнюю.
Согласна, в тринадцать лет выглядела я не очень. В добавление к грудям и бедрам, которые выросли у меня буквально за ночь, я обрела сложное устройство из металла и резины, которое вставили мне в рот для исправления прикуса. Я носила короткую прическу, которая, пожалуй, только подчеркивала круглую форму моего лица. Одежду покупала двух видов: мешковатую и более мешковатую, и весь год проходила ссутулясь, дабы спрятать грудь. Выглядела я как горбун из Нотр-Дама, только с прыщами и пластинками во рту. Я чувствовала себя ходячим оскорблением, сборной солянкой из всего того, с чем мой отец воевал во время работы. Он-то стремился к красоте: ее созданию, поддержанию, совершенствованию. Иметь жену, которая не только не дотягивала до эталона, но и не могла остаться худой, – это одно, полагала я... но иметь дочь, которая не оправдала надежд, просто кошмар. Я его подвела, все так. В тринадцать лет не было во мне ничего красивого, абсолютно ничего, и я это знала по тяжелому, ненавидящему взгляду отца, по словам, которые он произносил.
– Кэнни очень умна, – подслушала я как-то его разговор с одним из партнеров по гольфу. – Она сможет позаботиться о себе. Не красавица, конечно, но умна.
Я стояла, не веря своим ушам, а когда все-таки поверила, внутри у меня все сжалось, так случается с банкой из-под пива, если она попадает под колесо автомобиля. Я не была ни глупой, ни слепой и знала, чем отличалась от Фарры Фосетт[27], от девушек в фильмах и на постерах в спальнях мальчиков. Но я помнила руку отца на моей голове, помнила, как его борода щекотала мне щеку, когда он меня целовал. Я была его дочерью, его маленькой девочкой. Он должен был любить меня. Но считал меня уродиной. Не красавица... а ведь любой отец уверен, что его маленькая девочка прекрасна! Да только я уже не была маленькой. И наверное, отец уже не видел во мне свою девочку.
Когда я смотрю на свои фотографии того времени (понятное дело, их очень мало, всего четыре), я вижу в своих глазах отчаяние. «Пожалуйста, любите меня», – молила я, даже когда пыталась спрятаться за рядом кузин на бар-митцвах, за пузырьками горячей ванны во время вечеринок у бассейна. Мои губы растянуты в натужной улыбке, плотно обжимают пластинки, голову я втягиваю в плечи, плечами подаюсь вперед, сутулюсь, становясь ниже ростом, меньше. Стараюсь исчезнуть.
Через несколько лет, уже в колледже, когда подруга делилась своими детскими ужасами жизни в пригороде, я попыталась охарактеризовать отца.
– Он был монстром, – выдохнула я.
Я готовилась защищать диплом по английской литературе, досконально изучила творчество Чосера и Шекспира, Джойса и Пруста. И тем не менее не могла найти лучшего слова.
Лицо моей подруги стало очень серьезным.
– Он пытался растлить тебя? – спросила она.
Я чуть не расхохоталась. Поскольку отец не уставал говорить, какая я уродливая, какая толстая, какая отвратительная, ни о каком растлении просто не могло быть и речи.