– Хорошо, – нарушила долгую паузу моя мать. – Тогда мы прогуляемся.
– Нет, – ответила я. – Я хочу побыть одна.
На их лицах отразилось недоумение, даже тревога, но они направились к двери.
– Позвони мне. – Мать обернулась. – Дай знать, когда можно будет привезти Нифкина.
– Позвоню, – солгала я. Я хотела, чтобы они побыстрее ушли. Ушли из моей квартиры, из моей жизни. Я чувствовала, что вся горю, должна что-то сделать, а не то взорвусь. Из окна я наблюдала, как они сели в автомобиль и уехали. Потом надела эластичный бюстгальтер для бега трусцой, футболку, шорты, одну кроссовку и вышла на горячий от солнца тротуар в твердой решимости не думать о моем отце, о Брюсе, о моей дочери, не думать ни о чем. Просто ходить. Ходить для того, чтобы потом наконец-то уснуть.
Май плавно перетек в июнь, и все мои дни вращались вокруг Джой. По утрам, под восходящим солнцем, я первым делом пешком шла в Центральную детскую больницу Филадельфии, расположенную в тридцати кварталах от моего дома. В халате, маске и перчатках садилась рядом с Джой на стерильное кресло-качалку, держала ее за крошечную ручку, гладила подушечками пальцев крошечные губки, напевала песни, под которые мы танцевали не один месяц. Только в эти моменты я не чувствовала ярости, только тогда могла дышать.
А вот когда ярость возвращалась, когда грудь сдавливало, а руки так и норовили что-нибудь разбить, я уходила. Возвращалась домой, бродила по комнатам, сцеживала молоко, чистила и мыла все вычищенное и вымытое днем раньше. И отправлялась на долгую прогулку по городу в невероятно грязном гипсовом «сапожке», переходя улицы на желтый свет и бросая злобные взгляды на водителей автомобилей, которые трогались с места до того, как загорался зеленый.
Я привыкла к тихому голосу в голове, тому самому, что услышала в аэропорту, тому, который из-под потолка указал мне, что я злюсь совсем не на Брюса. Я привыкла к тому, что этот голос каждое утро спрашивал «Зачем?», когда я зашнуровывала кроссовки и натягивала через голову широченную футболку... спрашивал «Почему?» каждый вечер, когда я прокручивала на автоответчике сообщения: десять, пятнадцать за день, от моей матери, сестры, Макси, Питера Крушелевски, всех моих друзей, и стирала эти сообщения, никому не позвонив, а потом начала стирать, даже не прослушав. «Ты слишком грустная», – шептал он когда я шагала по Ореховой улице. «Не принимай так близко к сердцу, – шептал голос, когда утром я чашку за чашкой проглатывала раскаленный кофе. – Позволь им помочь». Голос я игнорировала. Кто мог теперь мне помочь? Что мне оставалось, кроме этих улиц и больницы, молчаливой квартиры и пустой кровати?
Телефонную трубку я не снимала, все звонки принимал автоответчик. Я зашла на почту, чтобы сказать, что уезжаю на неопределенное время, а потому прошу всю корреспонденцию пока оставлять у себя. Компьютер не включала. Во время одной из прогулок выбросила пейджер в реку Делавэр, даже не сбившись с шага. Мне разрешили снять «сапожок», и я начала увеличивать время прогулок: до четырех часов, до шести... Бесцельно моталась по самым неблагополучным кварталам города, мимо салонов, торгующих подержанными, а вернее, ворованными автомобилями, мимо проституток обоего пола, мертвых голубей в сточных канавах, сожженных остовов автомобилей, ничего не видя, ничего не боясь. Как кто-то или что-то сможет причинить мне боль? После того, что я уже потеряла? Столкнувшись с Самантой на улице, я сказала ей, что слишком занята, чтобы заглянуть к ней. Переминалась с ноги на ногу, устремив взгляд к горизонту, чтобы не видеть ее озабоченное лицо. Очень много дел, объяснила я, нет ни одной свободной минуты. Ребенка скоро выписывают из больницы.
– Могу я взглянуть на нее? – спросила Сэм. Я тут же покачала головой:
– Я еще не готова... то есть она еще не готова.
– О чем ты, Кэнни? – спросила Сэм.
– К ней еще никого не пускают. У нее очень хрупкое здоровье, – ввернула я слова, подслушанные в палате интенсивной терапии для новорожденных.
– Так я постою у бокса и посмотрю на нее через стекло. – Сэм явно не понимала, что происходит. – А потом мы пойдем и позавтракаем. Помнишь завтрак? Раньше ты очень любила завтракать.
– Я должна идти, – резко ответила я, пытаясь протиснуться мимо Саманты. Но она не собиралась меня отпускать.
– Кэнни, что с тобой?
– Ничего. – Я уже протиснулась, ноги пришли в движение, глаза устремлены вперед. – Ничего-ничего, все отлично.
Глава 19
Я шагала и шагала, и Бог словно снабдил меня особыми очками, через которые я могла видеть только плохое, только печальное, только боль и несчастья жизни большого города. Мусор, брошенный на уличных углах, вместо цветов, выращиваемых в ящиках за окнами. Мужей и жен ссорящимися, но не целующимися или держащимися за руки. Детей, мчащихся по улицам на украденных велосипедах, выкрикивающих ругательства и проклятия. Жутко воняющих перегаром мужчин, бросающих на женщин бесстыдные, похотливые взгляды. Я могла улавливать всю вонь летнего города: запахи конской мочи, горячего гудрона, сизых выхлопных, газов, выплюнутых автобусами. Из-под люков вырывался пар, из вентиляционных решеток – жаркий воздух подземки.
Куда бы я ни посмотрела, везде видела опустошение, одиночество, заброшенные здания с разбитыми окнами, шатающихся наркоманов с протянутыми руками и мертвыми глазами, печаль, грязь, гниль.
Я думала, что время излечит меня, что пройденные мили снимут боль. Я ждала утра, когда смогу проснуться и не увидеть Брюса и Толкальщицу, умирающих мучительной смертью... или, что хуже, себя, теряющей мою крошку, мою Джой.
Я шла в больницу на заре, а то и раньше, потом нарезала круги на автомобильной стоянке до тех пор, пока не чувствовала, что достаточно успокоилась и могу войти в здание.
Сидела в кафетерии, пила воду, пытаясь улыбаться и выглядеть нормальной, но внутри все кипело, а в голове роились мысли: «Зарезать их? Застрелить? Подстроить автомобильную аварию?» Я могла улыбаться и здороваться, но думала только об отмщении.
Я представляла себе, что звоню в университет, где Брюс учил первокурсников, и говорю, что он прошел тест на отсутствие в организме наркотиков, лишь выпив кварты и кварты теплой воды с желтокорнем канадским, который купил по объявлению, напечатанному в «Хай тайме». «Счастливая моча» – так назывался этот напиток. Я могла бы сказать им, что он частенько приходил на занятия обкуренным, привык к этому, и если б они к нему присмотрелись, то обязательно бы это заметили. Я могла бы позвонить матери Брюса, позвонить в полицию его города, добиться, чтобы его арестовали, посадили за решетку.
Я представляла себе письмо в «Мокси», вместе с фотографией Джой в палате интенсивной терапии, прибавляющей в весе, растущей, но все равно крохой, обвешанной трубочками, чаще дышащей с помощью вентилятора, чем без оного. Один лишь Бог знает, какие ужасы уготованы ей в будущем: корковый паралич, неспособность чему-либо научиться, слепота, глухота, умственная неполноценность, полный спектр болезней, не упомянутых врачами. Я выходила в Интернет, побывала на сайтах вроде preemie.com, читала рассказы родителей, чьи дети выжили, но остались калеками на всю жизнь; читала о детях, которые возвращались домой с аппаратами искусственного дыхания и трубочками, вставленными в горло, чтобы они могли дышать. Я читала о детях, которые с возрастом начинали биться в припадках и так и не смогли прийти в норму. И я читала о младенцах, которые умирали: при рождении, в палате интенсивной терапии, дома. «Наш драгоценный ангел» – так называлась одна такая история. «Наша дорогая дочь» – другая.
Я хотела скопировать эти истории и по электронной почте отправить Толкалыцице вместе с фотографией Джой. Я хотела послать ей фотографию моей дочери – без письма, без слов, только фотографию Джой, послать к ней домой, в школу, где она училась, ее боссу, ее родителям, если б я смогла их найти. Фотографию, чтобы показать, что она наделала, за что она несет полную ответственность. Я планировала свои пешеходные маршруты так, чтобы они выводили меня к оружейным магазинам. Я подолгу смотрела в их витрины. Еще не решалась войти внутрь, но знала: это будет следующий шаг. А что потом?