Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На ту же делянку стали заглядываться и литераторы, даже патентованные антисоветчики – оказалось, и те не прочь сыграть на тоске по великой эпохе. С парфёновскими интонациями они принялись рассказывать про «то, без чего нас невозможно представить, ещё труднее – понять». Впрочем, бремя ответственности Александр Кабаков не по-джентельменски перекладывает на редактора – Елену Шубину: дескать, она надоумила засесть за мемуары, «пора, мой друг, пора!». Так и появилась исполненная элегической грусти книга о ширпотребе.

Героев в книге нет, есть манекены, которых автор наряжает в румынские ботинки, треники, джинсы, телогрейки, шляпы и горжетки, навешивает на них фотоаппараты, расставляет вокруг них велосипеды, примусы и патефоны. Этих восковых персон Кабаков оставляет безымянными, перебирая прописные буквы: читатель встретит поэтов М., Е. и Л., режиссёра Р., кинематографиста М., писателей Ю. и А., главреда В., художника П., дизайнера З., актёра К. и капитана Б. – такая вот занимательная азбука, дабы избежать обвинений в клевете (об этом автор проговаривается в предисловии). Органично заселить пространство книги живыми людьми автор и не пытается, не вещи представляют людей, вводят их в повествование, а главный герой – инфантильный стиляга – слагает оды материальному миру.

Подзаголовок его «Камеры хранения» – «Мещанская книга» – говорит сам за себя, но Кабаков в предисловии ещё раз артикулирует сомнительную маркировку: «Это книга о мещанах и для мещан. Слышали? О мещанах и для мещан. Я настаиваю». Что ж, прислушаемся к автору и попытаемся понять, о чём пойдёт речь. Думается, внесёт ясность отрывок из эссе Набокова: «Мещанин – это взрослый человек с практичным умом, корыстными, общепринятыми интересами и низменными идеалами своего времени и своей среды». Не очень лестно по отношению к потенциальным читателям Кабакова. Набоков полагал мещанина и обывателя синонимичными понятиями, а Кабакову потакать обывательскому вкусу не впервой. В перестроечном 1988 году, когда стало можно, он прозвучал антиутопией «Невозвращенец» (напомню, именно тогда стали доступны в СССР «Мы» Замятина и «1984» Оруэлла) – вот что значит чувствовать конъюнктуру. Какое-то время Кабаков держался на волне, но совсем скоро футурологические «страшилки» перестали быть ликвидным товаром – «ужасами тоталитаризма» советского человека перекормили до интоксикации. К слову, Кабаков и прочие «солдаты перестройки» и «ландскнехты свободы» (так автор называет себя и тогдашнюю журналистскую братию, забывая, что «ландскнехт» – это наёмник) здорово повеселились в эпоху горбачёвского ускорения: «В гостиницу, где от демоса охраняли демократов, организовав строгую пропускную систему, нас допускали по журналистским удостоверениям. И мы, зарабатывавшие тогда гласностью приличные даже по депутатским меркам деньги, раз в неделю брали на двоих с приятелем в депутатском буфете коробку виски – под завистливо неодобрительными взглядами народных избранников…» Поразительные в своём цинизме откровения. В итоге старый мир оказался разрушен, оковы порвали, а что получили взамен? Кабаков пишет, что в годы его молодости шахтёры и офицеры получали приличные деньги, могли позволить себе съездить на Чёрное море и в Прибалтику в спальном вагоне. В 90-е же офицеры пошли в охранники, а шахтёры – на Горбатый мостик к Дому Правительства. Сам же Александр Абрамович, не особо рассчитывая повторить литературный успех «Невозвращенца», вернулся к журналистике – подвизался писать для «Коммерсанта», а затем принялся развлекать клиентуру РЖД журналом «Саквояж СВ».

«Я пишу эту книгу, посвящённую исключительно вещам, участвовавшим в моей биографии, пренебрегая будущим брюзжанием критиков, ходящих по литературным облакам. Наши вещи – это и есть мы. А тем, кто считает по-другому, предлагаю вернуться туда, где вещей не было», – заявляет Александр Абрамович несколько туманно. Куда «туда»? А откуда столько ширпотреба, что аж на очередную книгу хватило? Как говорил гайдаевский Семён Семёныч Горбунков: «Оттуда». Текст вообще изобилует противоречиями, видимо, из-за отсутствия сюжета, ведь Кабаков пишет в стиле акына – «что вижу, то пою». Конечно, не обходится и без традиционных либеральных мантр: «Брезгливое презрение нашей литературной публики к «тряпкам» тем более необъяснимо, что оно проявляется в стране, в которой всего двадцать с небольшим лет назад дефицит всего ушёл в прошлое». В своих филиппиках Кабаков доходит до совершенно комических обобщений: «У меня есть гипотеза: отсутствие при советской власти в продаже туалетной бумаги не было простым следствием планового управления экономикой и государственной собственности на все средства любого производства – её вечный дефицит был важной частью стратегического замысла». Обобщения и упрощения – излюбленная метода вещевого эскаписта.

Известная субъективность и даже пристрастность – неотъемлемая черта мемуарной прозы, но ради красного словца Кабаков порой жертвует здравым смыслом: пытается казаться свидетелем эпохи, но «путается в показаниях». «Вообще, ирония смягчала ту жизнь и в некоторой степени делала ее выносимой. Ирония пробивалась сквозь зону, несмотря на то, что анекдот был распространённой причиной червонца на общих работах с последующим поражением в правах», – пишет Кабаков, однако всем смертям назло выживший в том ГУЛАГе. «Ландскнехту» на первых порах приходилось конспирироваться, стараться походить на лояльного гражданина СССР: в КБ ковал ракетный щит Родины, параллельно играя в КВН, позже стал зарабатывать журналистикой, печатал фельетоны в столичном «Гудке», не совался с плакатами на Красную площадь. Не покидал «зоны комфорта», лишь на кухне показывая друзьям свою диссидентскую сущность, под звуки джаза и «вражеских голосов» сетовал на невозможность «творить» и взглядом указывал на письменный стол: мол, туда и пишу. Времена поменялись – о своих страданиях и милых сердцу безделушках можно поведать гласно и без последствий.

Теги: Александр Кабаков , Камера хранения: мещанская книга

Нас бьют – мы летаем

Литературная Газета 6523 ( № 35 2015) - TAG_upload_iblock_bad_bad561faf2e8a69ab1e16abff20c8f41_jpg881217

Создатель легендарного Московского театра «На Юго-Западе», профессор ГИТИСа, народный артист России Валерий Белякович свой юбилей решил отметить на корабле, который на днях отчалил от берегов Крыма. Но шлейф восхищения этим человеком сопровождает его всюду, где бы он ни появился. Его светлый талант и неукротимая энергия, его мудрость философа и наивность художника притягивают к нему всех, кто жаждет понять что-то о себе и о жизни, которая для Беляковича пронизана любовью и прощением.

– Валерий Романович, что, по-вашему, нужно для счастья?

– Найти своё призвание и место в жизни. Человек счастлив, когда совпадают его желание работать и талант, что дарован ему Богом.

– А может прекратиться желание творить?

– У каждого свои пороги. Вдруг всё останавливается, и говорят: «Как же он писал, а сейчас не пишет, играл и не играет, ставил и не ставит?» Шифферс был, по-моему, гениальный режиссёр, ему просто крылья пообломали. Но это не конец жизни. Я часто думаю: как живут Шапиро или Кац, которых выгнали из Латвии? Успешные режиссёры, создавшие свои театры! И Русский театр, и ТЮЗ были прекрасны! А они нашли в себе силы действовать. Шапиро у меня на курсе в ГИТИСе был председателем приёмной комиссии, он много работает во МХАТе. И Кац тоже. Сейчас у них нет своего театра: заново в таком возрасте трудно начинать. Но они не сломались. Для меня всегда был примером Борис Равенских, которого выгнали на наших глазах из Малого театра, а он всему наперекор стал создавать новый театр. Приблизился к этому, уже деньги нашёл. Ему было под 70, но он не сдался. И умер на лету.

– Вы часто сталкивались с непробиваемой стеной?

– Никаких непроходимых стен у меня не было. Театр «На Юго-Западе» закрыли первый раз, когда мы поставили «Носорога» Ионеско, оказавшись в том страшном приказе по Министерству культуры, который перекрыл кислород Любимову. У него – «Борис Годунов», в Сатире – «Самоубийца», и мы в этой компании. Закончилось тем, что Любимов слинял, хитрый Плучек снял спектакль, а нас просто закрыли, повесив на дверь замок. Тогда нас легко было закрыть: спектакли бесплатные, статуса никакого нет. Но я был уверен, что всё будет хорошо, и три месяца ходил по всем инстанциям. В последний раз пришёл к какому-то начальнику в горком партии, а он говорит: «И не пойду я на ваш «Носорог»». Я ему в ответ: «Да это же антифашистское произведение!» Поняв, что бесполезно, поднялся на другой этаж, смотрю, написано: «Заместитель министра культуры СССР (тогда министром был Демичев) Тамара Васильевна Голубцова». Я вошёл, как есть – в солдатской рубашке, джинсах. У меня ничего больше не было: 81-й год, нищета. Я ей говорю: «Здравствуйте! Я такой-то, только что из армии. Вы знаете, что такое Востряковский домостроительный комбинат? Там наши родители работают!» В общем, я нашёл слова для этой женщины, и она сказала: «Хорошо, мы этот театр откроем». И открыла. Но теперь я должен был все спектакли сдавать комиссии. До этого в чём была фишка – мы никому ничего не сдавали, потому и взяли «Носорога» Ионеско, который был первым в списке запрещённых спектаклей. Кто-то тогда шутил, что в нём был даже «Ревизор» Гоголя. Случались в жизни жестокие ситуации, но я их обходил. А вот с Театром Станиславского не рассчитал, сработал мой наив. Ведь я думал: ну не может быть, чтобы они не захотели соединиться с такими талантливыми ребятами «Юго-Запада»! Уже и Матошин там играл роль, и Дымонт, началось взаимопроникновение, публика пошла, и всё уже можно было преодолеть. И именно тогда тебе дают по башке и подключаются такие связи и силы, которые мне по незнанию даже не снились. Была придумана такая иезуитская система, которой никогда не было и не будет больше ни с одним театром. Но у меня нет ни к кому претензий: что Бог ни делает, всё к лучшему. И хотя я в этой ситуации был не просто пострадавшим, а мучеником: месяц комы, месяц реанимации, потом реабилитация, – у меня обиды ни на кого нет. Уже давно всё зарубцевалось. Я назначен главным режиссёром Токийского театра «Тоуэн». Езжу туда, ставлю. Мой «Гамлет» в шекспировский юбилей был сыгран 130 раз по всем городам Японии. На меня спроса хватает, с этим нет проблем. Когда ушёл из Театра Станиславского, поставил за год 10 спектаклей – в Токио, у себя «На Юго-Западе», в Пензе, в Белгороде. Наконец, впервые в родной Белоруссии в Витебске сделал «Ромео и Джульетту». Я никогда за такой срок не ставил столько спектаклей. Видимо, это было моё лекарство от того, что случилось в Театре Станиславского.

16
{"b":"282351","o":1}