На ферме была также большая конюшня на 50 лошадей, птицеферма, небольшой молочный завод, машинная станция для сенокоса. Никакой проволочной зоны вокруг участка не было, но выходить за пределы участка было запрещено. Охрана лагеря состояла из нескольких надзирателей и гарнизона солдат.
Лагерный режим чувствовался во всем: утром всех заключенных пересчитывали, вечером и ночью по помещениям ходили надзиратели и делали различные проверки. За каждый проступок можно было снова оказаться за колючей проволокой в центральной зоне.
Но все-таки жизнь на Боздангуле была почти вольная, так что временами казалось, что работаем мы в простом колхозе. Меня как ветеринарного фельдшера поместили в отдельный домик, ветеринарный пункт, на краю территории фермы, где я чувствовал себя хозяином. Пункт состоял из нескольких помещений для больных животных и лаборатории, где я и размещался со своими двумя санитарами.
Эта некоторая свобода уравновешивалась огромной ответственностью, которая лежала на ветеринаре: он отвечал за здоровье всего стада. Если что-либо случалось на ферме, виновниками всегда оказывались зоотехник и ветеринарный фельдшер, они попадали опять в режимную зону, а то и под суд. Один из моих предшественников на этом посту уже получил пятилетнюю прибавку к сроку за «халатность и злоупотребление служебным положением». Моя свобода была призрачной: слежка велась постоянная.
Режим на участке состоял из множества «нельзя» и «не положено». Нельзя было пересекать без разрешения границу участка, покидать ночью бараки, получать и отправлять нелегально письма. Но особенно строго преследовались так называемые лагерные браки, ведь работники фермы состояли из мужчин и женщин.
Труд на ферме был очень напряженным и тяжелым: небольшой персонал в 100–200 человек должен был осуществлять полный цикл производства: содержать скот, выращивать телят, доить коров, косить и убирать сено, заготовлять зерно, строить новые помещения и многое другое.
Власть на участке принадлежала старшему лейтенанту Герусу, но хотя он и был начальником, режимом заключенных на участке ведал старший надзиратель, а он подчинялся только начальнику режима всего отделения. Отношения между этими двумя начальниками были очень натянутыми. Первый из них отвечал за результаты производства и должен был выполнять план, чего можно было достичь лишь при ослабленном режиме. Другой же, наоборот, стремился к усилению режима, что способствовало «воспитательным функциям советского правосудия». То та, то другая сторона брала верх, и режим на участке то напоминал жизнь вольнопоселенцев, то становился таким же, как и в режимной зоне.
Моему положению многие завидовали, называя «помещиком». Мой домик на отшибе был как бы крепостью, из окон которого открывался пейзаж дикой казахстанской степи. В такую-то даль, да еще зимой не всякий надзиратель захочет тащиться с проверкой. Ну, а уж если и заглянет, то у меня в аптеке всегда находилось немного спирта, который после разведения водой превращался в отличную водку. Какая уж тут проверка!
Каждый вечер в кабинете начальника собирались все вольные и заключенные руководители и специалисты участка, чтобы обсудить работу на завтра. По мнению начальства, ветеринарный фельдшер всегда только мешал работе фермы, выставляя свои требования и запреты. Но все знали, какая ответственность лежит на мне, поэтому спорили, но уважали. Часто трудно было понять, кто вольный, а кто заключенный: мы все были связаны общей задачей — выполнить план и общим страхом — его не выполнить. Но для того, чтобы эта грань никогда не стиралась, были на участке надзиратели, которых выполнение плана не беспокоило. Их бесконечные проверки, придирки должны были напоминать, кто здесь вольный, а кто заключенный.
У вольного начальства были свои дома и подсобные хозяйства, часто с коровами, свиньями и курами. Это ставило их в некоторую зависимость от заключенного ветеринарного фельдшера, он лечил их домашний скот, хотя по закону мог этого и не делать, так как они должны за помощью обращаться к вольному, и к тому же платному, ветеринару на центральном участке. Кроме того, все любимые лошади, на которых раскатывало начальство, были под надзором фельдшера, и он в любой момент мог оставить надолго лошадь в конюшне, если заподозрит, что она нездорова. Так что заключенный ветеринар в поселке был вроде сельского священника, с ним часто вольные здоровались первыми.
* * *
Наш спаситель, мой санитар, Григорий Васильевич Картамышев был личностью необыкновенной, хотя внешне ничем не приметной. Небольшого роста, к тому же немного сутуловат, с поседевшей бородкой и усами, он выглядел лет под шестьдесят, но был намного моложе. Редкие русые волосы он зачесывал на лоб, так что образовывалась челка, прикрывавшая его большой и выпуклый лоб. Но самым выразительным на его круглом и морщинистом лице были большие, широко раскрытые глаза, что придавало выражение некоторого удивления. И всем своим обликом напоминал он чем-то Деда Лесовика из русских сказок, так что все называли его просто «Дед». Говорил он тихо, часто с добродушно-лукавой улыбкой, как будто бы речь шла о чем-то забавном или смешном.
Нашел я его на ферме, где он работал простым скотником. Слухи о «чудесном деде» дошли до меня сразу же, как я приступил к работе. А столкнулись мы при интересных обстоятельствах.
Каждую осень необходимо было проводить массовое обследование всех коров стада на беременность, стельность. Мероприятие это будоражило ферму, почти все скотники должны были участвовать в работе, коров не выгоняли в эти дни на пастбище, и удои на ферме падали. Процедура определения беременности у коровы была в то время весьма сложной и грязной: ветеринар рукой через прямую кишку должен был нащупать трехмесячный эмбрион. Это требовало большого опыта и возлагало на него большую ответственность, так как не стельных, яловых, коров забивали на мясо, и если фельдшер делал ошибку, и забитая корова оказывалась беременной, то его ждали большие неприятности.
Случилось так, что в этот день подводил ко мне коров и держал скотник Картамышев, «Дед». Увидев, что я и мой санитар уже совсем выбились из сил, он вдруг громко заявил, показывая на корову:
— А чего ее мучить, сразу видно, что она яловая!
С усмешкой переглянулись мы с санитаром. После исследования убеждаюсь, что он прав: корова яловая. Подводят вторую:
— Ну а эта, Дед? — подшучиваю над ним я.
— Да эта уж точно стельная! И точно, она стельная!
— Ну а эта?
— Эта тоже стельная.
И пошло подряд: сначала он, потом я. И ни одной-то ошибочки он не сделал! Сел я и задумался, что же это за чародей на нашей ферме? Получается так, что вся наша ветеринарная наука ничего не стоит. И зачем же это мы и себя, и коров мучаем?
— Дед, а как это у тебя получается, будь ты неладен!
— ПРАХТИКА! — с улыбкой отвечает он. Так мы и познакомились.
Любил он лошадей. Большевики еще в тридцатом отобрали его единственную крестьянскую лошадь, но любовь к ним осталась. То и дело вижу его на конном дворе, слышу, как он беседует с конюхами, подходя то к одной, то к другой лошади.
Вижу, как смело берет он заболевшую лошадь за губу, чтобы раскрыть рот.
— Опоили! — печально заявляет он.
Это значит, разгоряченную лошадь сразу повели на водопой, что приводит к тяжелой болезни ног.
Осмотрев другую лошадь, ставит диагноз: «Червяк!» Меня это тоже удивляет: как он без микроскопического анализа знает, что у нее глисты. А ведь я два дня потратил, чтобы это обнаружить.
Как-то оказался я с ним в степи, на летних выпасах. Он идет, то и дело наклоняется, срывает травы, затем показывает их мне и сообщает, от каких болезней нужно их принимать.
О таком замечательном помощнике я мог только мечтать. Но заполучить Деда оказалось не просто, ценили его на ферме. Уперся заведующий: не отдам и точка. Три недели торговался я с ним, пока не получил.
Пришел он ко мне на пункт с маленьким мешочком — все его имущество — в старом ватнике и меховой шапке на голове: «В ваше распоряжение прибыл!».