Я очень люблю читать тебе по телефону, возникает неожиданный эффект: объем. Стихи вроде умножаются на то, что по ту сторону телефонного пространства: на крошечную переднюю с блеклой полосой на полу — бликом от бокового стекла; на яркий проем в освещенную комнату; на то, что можно разглядеть в этой комнате, глядя в нее рассеянным взглядом из передней, пока я читаю тебе что-то по телефону.
Для меня это пространство, в котором живет искусство.
Им не занимаются, в нем живут.
— Что творит, что творит…
Мы сидим за столиком, едим мороженое. Впереди — такой же столик и за ним тоже сидят и едят мороженое. На улице только-только дождь прошел.
— Что творит, что творит… — повторяет Зоя.
— Что случилось?
— Ничего. Освещение… Что творит…
Я не сравниваю. Но жизнь что-то сама рифмует. Какие-то события вдруг выглядят так, будто за руки взялись.
Вижу Натана Рахлина. Он листает альбом Гойи — только что получил в подарок. И, как ребенок разглядывает, гладит страницы, мычит, вздыхает, покряхтывает, покашливает и вдруг отчетливо: «Фаготыфлейты, фаготыфлейты… Что творится…»
Что творится, что творится? Чернобыль, вот что творится.
Это огромный период нашей жизни. К тому же у тебя сгорел дом на Михайловской. И ты продолжала жить в полуразрушенном, полусгоревшем… На первом этаже. Вход со двора. Заходи. Так и было: ты отнимала у грабителей прихваченные «заодно» рисунки и отпускала их с богом. И с похищенным скарбом. Ты долго не уходила оттуда, и я тебя понимаю: когда дом — дом (а не метры квадратные), его нелегко менять.
Не знаю, почему, но эта твоя «Михайловская» могла быть и кусочком Грузии, и итальянским кварталом, и французским двориком… И низкие окна, выходящие на улицу (Михайловскую), и легендарные булочки, которые бабушка выставляла на подоконник…
Давно нет булочек, давно подоконник — не подоконник, но что-то осталось, от чего трудно уйти.
А двор… Это же отдельное государство. Ты ночью в комнате что-то писала, а утром — звонок.
— Я ночью сделала работу. Придумай название.
— А что в ней?
— Кажется, три фигуры.
— А что они делают?
— Понятия не имею.
— «Ночью».
— Что?
— Назови «Ночью» или «Во дворе». Или «Ночью во дворе». Выбор невелик.
Теперь мне кажется, что это длилось долго. Ты долго не могла покинуть этот двор, эту комнату, этот мир на Михайловской, с которым все равно что-то делать надо, куда-то надо его перевозить. Вместе с собой.
Ты и перевезла.
А в самом начале Чернобыльской эпопеи ты отвезла своих под Москву. Возвращалась в Киев, писала работы, продавала их — и снова под Москву. Неся «в клювике»…
Однажды, прямо с вокзала — ко мне. Утро жаркое — лето на дворе. Мы походили, побродили, зашли куда-то, потом — к нам кто-то… А к вечеру вдруг похолодало и дождь пошел. Ты достаешь две кофты. Одну надеваешь нормально. Как кофту, а вторую… ноги в рукава. А на рукавах — оборки. А все, что не рукава, — под пышную юбку. Фижмы. Не знаю, какого века.
Не зря говорят: Зоя — Лувр, Зоя — Версаль. Помпадур.
Я проводила тебя до метро — и ничего, нормально. Ничего странного. Станция метро стала в точности такой, какой это было нужно твоим оборкам и фижмам.
— Ставь чайник. Я булочки принесла.
— Откуда такая роскошь?
— Сволочи. Я шла на площадь продавать работу — своих белых женщин. И дала себе слово: не меньше… (называет вожделенную сумму).
А я думаю: «Белые женщины», красота такая, любимая работа. В банях писала женщин в простынях. Красота королевских покоев. Неужели отдала…
— …говорю себе: не меньше, чем… Вдруг подходит (называет фамилию), говорит: «Зоя, это же потрясающая работа, хочу ее купить. Сколько?» Я говорю: столько. А он говорит: не могу, я дачу отремонтировал и мезонин надстроил, приезжай, говорит, посмотри, здесь недалеко, в Боярке… Представляешь? А сам держит работу, не отдает и говорит: «Какая красота». Но что делать. И говорит: у меня только (и называет раз в десять меньше). Отдашь? Ну что мне делать. Бери, — говорю. Но почему со мной так обращаются?
Ты поставила чайник?.. Что? Где второе белое полотно? С женщинами? Подарила. Одна такая приятная женщина покупала натюрморт и ей очень понравились мои белые женщины. Я и подарила.
Зоя, писать о тебе очень трудно. Все равно, что дневник обнародовать. События, люди, ситуации, — все это можно назвать, хотя и это не всегда просто. Но ведь главное не это. Я не хочу говорить о том, что все и так знают: что ты-и Армия Спасения, и Скорая помощь, и Благотворительный фонд (не знаю, чей. Всехний). Я не хочу говорить о душевной щедрости, потому что не считаю ее чертой характера. Это форма твоей жизни. Иначе было бы некрасиво, потому что неестественно. А вот то, что щемит, то, что жизнь подсыпала выше меры, — и терпкости, и горечи — значительно больше, чем было предусмотрено дизайнером твоей судьбы, — как расскажешь? Помнишь стих «Зойк»?
Есть в украинском языке такое слово «зойк».
Ему не нужен перевод и толкование,
Оно в себе собою захлебнулось
И пронеслось судьбою, будто птица,
Что падает не видно где, за лесом.
А что из горла так и не прорвалось —
Застряло, превратилось в слово.
Начало и конец в нем сжали середину
В короткий узкий звук, что ранит небо
И возвращается обратно острой каплей
И исчезает, не услышав эха.
Кукушка, отсчитав свою безмерность,
Метнулась в нем, ища кого-то одиноко.
В нем боль сама, как воплощенье боли,
В нем руки, в судороге ударившие воздух,
В нем звук на середине оборвался
На ползвуке, чтоб не задеть чужого.
И сжалось слово в бесконечно мало,
Вобрав в себя огромное людское,
И след остался от земли до неба.
И в лошади испуганном зрачке;
И капля, не в ладонь, а из ладони.
Не вниз, а вверх…
И полное безмолвие.
А «зойк» —
как тоненькая трещинка на нем.
Киев, 1993
Я многое пропускаю. Иначе и вправду получится дневник. Но есть вещи, которые живут вспышками в памяти: помню выставку. Ее бы не было, кабы не ты и Игорь Дыченко. Дороже всего то, что вы говорили о моем отце так, будто знали его лично. А вы и знали. Лично. По работам.
В книге «ДОМ» ты сделала последнюю запись, в своем духе: рисунок. Знала, кого рисовать: нашу подругу Свету Параджанову.
А наутро автобус уходил чуть свет. Ты догнала его на перекрестке и протянула мне что-то в ладони.
Цепочку храню до сих пор.
А вообще-то характеры у нас нелегкие: вспыльчивые, ужасно обидчивые, но и отходчивые.
И родились мы под одним знаком: под знаком Близнецов.
И ничего уже с этим не поделаешь.
Доносим такое.
Не виделись мы страшно давно, но до сих пор не отвыкла мысленно говорить с тобой. И не хочу отвыкать.
Обнимаю.
Алина.
Чикаго, Эванстон, 2006
Интермеццо
А жизнь идет своим чередом… И в конце концов приходишь к мысли (не я первая), что события, некогда остановленные временем, не исчезли вовсе, а где-то затаились, дожидаясь своего часа.