Литмир - Электронная Библиотека

— Дядя, а вы и вправду шарманщик?

— Наверное, и вправду, — говорит старик, — кручу что-то каждый день. Одно и то же. Оно может быть не здесь и не сейчас, а где-то в мире. Где-то в мире есть печаль… Вот ее и кручу… Каждый день. Много дней… Не всхлипывай. Без печали ничего нет… Утри нос.

Фугетта

— Таа-да, татататаа-да. Таа-да, татата-да, — это звук монет в жестяной банке из-под пива. На углу стоит веселый человек со множеством косичек на голове и играет пустой пивной банкой, словно на марокассах. Я всегда перехожу на другую сторону, чтобы услышать этот ритм без примесей других звуков. Таа-да… И вообще, легче представить…

Я давно собираюсь написать об этом, Света. Ритм навел. Помнишь, таа-да, татата-таада, «о бэ бэлла синьора…»? Глупости, нет таких слов, но нам так слышалось. Сколько нам было тогда? Пришли мы в лес. Голосеевский, кажется? Кругом кусты. Лето. Сидим в купальниках, меряем кольца — новое занятие, только-только замуж вышли. У меня — помнишь? — голубое аквамариновое, первый «взрослый» подарок от родителей. Мерили, пока кольцо не упало в траву. Ты страшно переполошилась: найти, кажется, невозможно в высокой траве прозрачное колечко. Долго кружились, перебирали травинки, и отойти боимся, то место боимся не найти. Ты нашла кольцо. Мы думали, никого рядом, а в кустах стоял перевозчик. Он даже не прятался, просто мы его не видели, а он стоял и смотрел на нас. Когда ты нашла кольцо, мы стали одеваться, а он вдруг запел эту странную песню «О бэ, бэлла синьора», так запомнилось. По тем временам, дерзость неслыханная и язык неслыханный. Мы долго ждали, когда лодочник сменится. И нас чуть не покусали собаки, которых успели отвязать к ночи. Все-таки кусок моего платья остался в зубах «сторожей».

Асфальт Эванстона[2] мало чем похож на траву, в которой мы искали голубое кольцо, а веселый человек с косичками и банкой из-под пива — на того перевозчика… Да и мы вряд ли похожи на тех Наяд… Ритм навел.

Я всегда помню, что ты написала много лет спустя об этом времени: «Мы еще не знали, что нас ждет в жизни».

Мы и не могли знать. Но в одном были уверены: всё будет хорошо.

* * *

— Всё будет хорошо. Вот увидишь.

(Интересно, на что я рассчитываю, когда произношу эти слова?)

— Нет, не всё. Я же знаю.

Сергей Образцов был прав: сказки должны быть не только добрыми, но и счастливыми. Но это не сказка. Это для взрослых. И Настасья знает эту историю: «Джульетте ведь только четырнадцать?». (Она смотрит на это, как на историю почти ровесников. Подростков. А ведь так и есть). Ладно, Настя, не печалься. Я сейчас сделаю что-то, чтобы ты не печалилась раньше времени, я расскажу тебе, что это — театр. Балет. Здесь всё побутке (она сама придумала это слово, вывела: «как-будто… по-какбудке… побутке»). Очень красивая и очень старая история, придуманная людьми. Зачем? Не знаю. Людям обязательно нужны красивые и грустные истории. На самом деле, а не побутке, всё было иначе: Джульетта жила долго и у нее было восемь детей. Почему их не показали в балете? О, это было бы ужасно некрасиво. Их много, некоторые из детей простужены и у них насморк. Представляешь, что было бы на сцене, если бы они начали чихать? Это был бы другой балет и совсем не похожий на этот, и вообще в балете на сцене все молчат, только музыка слышна. Оркестр играет. И иногда кто-нибудь кашляет или всхлипывает в зале. Но это иногда.

Настя улыбается почти сквозь слезы, но она рада возможности поверить в другой исход сюжета. Растопырила пальцы и показывает восемь из них: столько, сколько детей, которых нет в балете. А потом пишет что-то на клочке бумаги. А потом все-таки досматривает историю Ромео и Джульетты. А клочок бумаги — вот он:

В русском звучании это примерно так:

Любовь великолепна,

Любовь добра,

Любовь — это всё для меня,

Любовь — это хорошо.

Любовь прекрасна всякий раз.

(Школа Монтессори предполагает свободу творческих изъявлений детей: был февраль и, возможно, их настраивали на предстоящий День Святого Валентина.)

* * *

А мы понятия не имели, кто такой этот Валентин. Да еще Святой. В этом слове было противоречие всему, что нас окружало. Какие еще святые…

Но даже у подростков есть объем памяти и где-то в глубине ее тихим маятником покачивалось: «Сего-о-дня Ва-лен-ти-и-нов день…». Откуда это? Ах, да. Она же ненормальная, эта бедняга Офелия. Потому и песня странная.

Полноте! Всё брало свое. А лирический святой, вернее, его имя, так ли это важно? Всё равно, деяния его — повсюду.

Как все подростки на свете, мы были заняты жизненно важным делом: обнаружением самих себя. И нашим индикатором была музыка. Повезло, были мы счастливыми людьми (подростки — те же люди, только лучше), льнули друг к другу, не зная ни скуки, ни одиночества. Занимались делом.

Удивительно. Выражение одиночества в глазах детей чаще встречалось позднее, когда времена, казалось бы, стали милосерднее, детей относительно одели-обули, накормили-напоили. А из глаз всё равно струилась тоска.

Но не об этом речь. Речь о Святом Валентине, которого мы не знали.

Знать не знали, но чувствовали. И появились в нашей школьной практике новые имена — варианты сдвоенных. Память держит их цепко как знаки первых узнаваний мироустройства. Многие из имен так и не разъединились.

Помню, как на большой перемене два человека ели одно яблоко: почти библейская сцена. Когда откусили последний кусок — поцеловались. И всё. И по сей день. Из рая их, кажется, никто не изгонял, но жизнь, как жизнь… всяко было.

Ну, конечно, не обязательно только так, слишком уж хорошо.

— Как дела?

— Спасибо. Инфракрасно.

Ироничный он человек, Алик. И поразительно похож на Паганини. Природа уладила свои дела с ним, дав ему в руки скрипку и научив извлекать из нее всё, что ему нужно: звук, чистоты удивительной. Смотреть на него как-то неловко, вроде не смотришь, а подсматриваешь: лицо его меняется ежеминутно, как освещение на воде. Как будто с ним всё время что-то происходит.

От школьного времени оставалось ему жить несколько лет, но ни он, ни кто другой этого знать не мог.

И шутил Алик, ироничный Алик, ни на кого ни в чем не похожий Алик, не подозревая, что где-то за пределами его жизни ест-пьет-дышит человек, который однажды в животной ярости, в пьяни и ненависти ко всему, что есть Алик, ударит его бутылкой по голове, и оставит Алик после себя молодую вдову с детьми.

А пока — жизнь идет своим ходом.

Досталось и мне.

Пришлось мне как-то играть «Токкату» Хачатуряна, музыку не самую тихую на свете, и с такими пряными гармониями, что как тут не поговорить.

Уж как распотешился один мой однокашник: и «стуката», и «толката», и что он только не придумывал… Только об одном не думал, не гадал, что через какое-то время наша с ним дочка Маша будет крепко спать сном младенца под аккомпанемент Концерта Хачатуряна в его же исполнении, музыки еще менее тихой и с гармониями еще более терпкими и неожиданными. И что будет он этот концерт учить так, словно хочет навсегда покончить с тишиной этой комнаты; а Машка будет спать безмятежно…

…Так же, как через несколько десятилетий годовалая Настя будет спать рядом с орудием, салютующим в честь Дня Независимости Соединенных Штатов; залпы будут разноситься над Эванстоном и греметь над самым ухом (да здравствует американская артиллерия); цветы фейерверка будут распускаться на темном небе, и зеркало озера Мичиган отразит их блеск; бабушка будет хлопать крыльями, оберегая сон ребенка, а мама с папой будут сохранять беспечность, давно забытую бабушкой на большой перемене.

А Настя и ухом не поведет.

* * *
вернуться

2

Эванстон — пригород Чикаго

2
{"b":"281486","o":1}