Алина Литинская
Корона на завязочках
Повесть-сюита[1]
Мне жизнь оставила в наследство детство
Алеманда
Лист бумаги складывается вдвое, но не поровну, а так, чтобы одна половина была больше другой, а по сгибу вырезаются зубцы. И получаются две короны. Настасье шесть лет, она берет меньшую: принцесса. Мне ничего не остается, как взять большую. И мы принимаемся за дело — режем овощи на винегрет. Настасья наклоняется и роняет корону. Убегает и возвращается в короне, завязанной на тесемках.
— Бабушка, когда моя корона испортится, я сделаю себе запасную.
— Короны не портятся и запасных не бывает.
— Бабушка, сними корону. Королевы не делают винегрет.
— Вот еще, — обиделась бабушка, — именно королевы и делают винегрет. Королевы потому королевы, что всё делают, в том числе и винегрет.
— Нет, — уверенно говорит Настасья, — нет, королевы должны вот так сидеть, — она сложила руки на коленях и опустила глаза.
— Но ведь это скука безумная, сидеть так всё время, — говорит Королева.
— Нет, не всё время. А только тогда, когда гости приходят. Когда надо показать, что ты — королева.
Настасья подвинула кресло и втиснула в него бабушку (Королеву). Королева смиренно сложила руки на коленях, как было показано, и опустила глаза. Перед ней стоял белый мишка в положении хвостом кверху, что означало глубокий поклон.
— Что скажешь, заморский гость? Из-за какого моря прибыл? Рассказывай!
— Нет, Королева, Ваше Величество, это ты говори, — ответил мишка девчачьим голосом. — Давай рассказывай!
Была такая практика: ходили мы гулять с Настасьей, а по соседству — дом с высоченным крыльцом, ступенек, наверное, в двадцать. Настя забиралась на верхнюю ступеньку, садилась, подперев щеку ладошкой. Бабушка оставалась на асфальте. Галерка. Настоящая галерка. Настя — раешница.
— Давай, пой!
Далее следовала любимая в то время песня «Тридцать три коровы».
Так сложилась привычка подавать сигналы сверху-вниз: «Ну, давай, пой!», — или снизу-вверх: «Давай, рассказывай!». Прохожие оглядывались и улыбались: странная женщина на странном языке обращается к девочке, которую и не разглядеть-то сразу: кроха на верхотуре.
— Давай, рассказывай, — говорит мишка всё тем же голосом.
— Ладно, Медведь, я расскажу историю… — Королева, хоть и королева, но покорна, как… как не знаю кто…
…историю о том, как первый раз ходила в театр. Я была младше, чем Настя сейчас, и впервые узнала, что это такое — театр, и узнала, что есть на свете актеры, и что в театре всё похоже на то, как в жизни, только лучше. Спектакль назывался «Проделки Скопена». Долго помнила слова из этого спектакля, он на украинском языке шел: «Якого чорта вiн полiз на ту галеру!? Якого чорта ви торгуєтесь?».
Я умирала. Меня скрючивало от смеха, когда вспоминала этот текст. Почему — не знаю. Вот такая загадка. Помнила долго, вот и сейчас вспомнила. А дядя Миша играл Скопена, мне папа сказал, что артиста зовут Миша Рост.
Повели меня в другой театр, оперный, там все поют. Но получилось всё не так хорошо, как в том, где были Скопен и дядя Миша Рост. В опере запел вроде бы мальчик, его Ваней звать, запел про коня, который в поле пал, я встала и сказала громко:
— Чего стоишь, чего поешь, беги скорей, Сусанина куда-то повели…
Это было нехорошо с моей стороны и мне это объяснили, когда мы выходили из зала.
Война прошла-прокатилась, и все дети стали взрослыми, а я все равно помнила спектакль «Проделки Скопена» и дядю Мишу, которого так и не видела в жизни. Так бывает, почему — не знаю.
Однажды папа взял меня с собой, когда шел по своим делам, как все взрослые. Помню, была длинная деревянная лестница, а в конце ее — площадка и окно. На лестнице — темно, а на площадке — светло. Поднимаемся мы медленно, папа впереди меня на пару ступенек, за ним плетусь я. На площадке люди, они передо мной, как из-под воды поднимаются. Но папа видит чуть раньше: он выше меня и стоит впереди. И вдруг бросается к одному: Миша, Миша. Видно, что они рады друг другу. Живой — живой… Тогда, после войны, каждый живой как подарок был другому живому. Я подхожу, глаза таращу и вижу: стоит то ли костыль, то ли палка. Вот, говорит Миша, на фронте ранило… А папа вспомнил, что я стою рядом, и говорит, что дочка вот, помнит Скопена. И замолчали оба.
И прошли годы. И оказалось, что живем мы с дядей Мишей по соседству, домá стояли рядом и двор общий. И стали мы видеться часто. Дядя Миша медленно так прохаживался с палочкой. Необыкновенно красивый человек, и все было в нем необыкновенно, даже палочка с набалдашником. Ни у кого такой не было. Дядя Миша, наверное, не догадывался, что я — та самая девочка, что стояла на площадке рядом с папой, и вообще не помнил того случая. А я, конечно, помнила и всё думала, могла ли я предположить, что жизнь повернется так, что я смогу видеть дядю Мишу чуть ли не каждый день, и что он поведет в театр моих детей, как когда-то меня водили на спектакль «Проделки Скопена».
Настасья взяла мишку на руки и направилась к выходу.
— Мы решили, — говорит она, — пойти в театр. Мишенька там никогда не был! А в театре продают мороженое? Ты купишь нам мороженое? На Северном Полюсе всюду мороженое.
Мюзет
Эта девочка рада оказаться в комнате, где стоит старый сервант с мутным стеклом. В доме есть большое зеркало, в котором мама осматривает себя с головы до ног, когда собирается идти куда-нибудь; но, по сравнению со старым стеклом, зеркало — скучная вещь. Зеркало — то же самое, что всё вокруг, только лево-право, право-лево наоборот. Это смешно, но стекло интереснее. Когда перед ним танцуешь, получается что-то еще, кроме танца. Будто грифелем плашмя по бумаге или по стеклу водишь… и блики от лампочек дрожат, словно подмигивают, и особенно сильно, когда по улице проезжают машины или трамвай;
…и сирень — сколько ее? — она отражается в зеркале, а зеркало отражается в серванте — ничего не разберешь. И на чем стоит — непонятно;
…и окно, оказывается, какое красивое, голубое, а за ним — ветки близко-близко и колышутся, будто тихонько говорят между собой;
…и бабочка — откуда она?… и в серванте всё позванивает, и можно постараться стать так, чтобы чашка с блюдцем повисли прямо над головой, как на картинке, а если шагнуть чуть в бок и присесть, другая чашка застывает на плече, словно цветок; и как ни танцуй — всё красиво. Потому что плохо видно. И музыка… тихая, грустная музыка, в ней что-то еще, кроме того, что вызывает желание танцевать, как по воздуху плыть… и так мучительно хочется узнать, что же это…
Напротив дома сидит старик — сосед. Всегда под старым каштаном — там тень; руки сложил на рукояти палки и прижал их подбородком. А голова его — большая, белая и круглая, как шар. Сидит себе, сидит так весь день, а рядом — собака, тоже положила голову на лапы. И лежит так все время, пока хозяин сидит под деревом. Целая картина получается, только грустная. Старик никогда не открывает глаз: он всё узнает по звукам и запахам. Рядом с ним на стуле стоит ящик с ручкой. Старик покрутит ручкой, поставит пластинку, и она начинает играть. Это патефон, — говорит старик. А пластинки он выбирает наощупь, даже не поворачивая головы. Его пальцы, видно, знают, какая пластинка что играет. Но все они играют негромко и с шипением.
Девочке нравится стоять рядом со стариком и смотреть на то, чего он не видит — на прохожих. А он говорить не говорит, а что-то бормочет. Прошла тетя, впереди себя коляску толкает. От старика, как эхо, откатывается: «Коляска, коляска…». А потом: «Какие цветы… Фиалки, что-ли?». Я не вижу цветов. Я вижу большую плетеную корзину на руке какой-то женщины. А в корзине сложена тряпка. И вдруг, откуда ни возьмись, выпала и покатилась монета. Пес поднял голову, обнюхал вокруг себя асфальт, вздохнул и снова положил голову на лапы. И тогда девочка ни с того, ни с сего спросила: