Ее считали чудачкой. Но теперь понятно, что так она спасалась.
Длилось это несколько лет, а потом Эстер уехала с младшим сыном. Говорила, что нашелся кто-то из родственников в другом городе.
Довольно обычная по тем временам история, но вот ведь: запомнилась. Быть может, не столько сама история, сколько то, что над ней: знак печали, достоинства и благородства.
И даже если это было не так или не совсем так — неважно. Время все отшлифовало до степени своей необходимости. Значит, так и было, так надо.
Гавот ІІ
Жизнь такая была: что-то понятно, а что-то совсем не понятно. И в то же время — интересно: возраст такой, возраст узнаваний.
Например, в бумажке, которую я обнаружила в своем школьном дневнике — дневники собирались в субботу, раздавались в понедельник — было понятно все: слово «характеристика», слова «успеваемость», «дисциплина», «посещаемость». Все понятно, кроме последней фразы, написанной почему-то от руки (остальное — на машинке): «Семья неблагонадежная». Я узнала почерк нашей классной руководительницы. Если бы не эта история, вряд ли запомнила бы ее имя-отчество: Полина Исидоровна.
— Полина Исидоровна, что такое «неблагонадежная семья»?
Коль отважилась бы рисовать, то изобразила бы четырехугольник на двух далеко друг от друга стоящих опорах-конечностях, а наверху — шар.
Платье — тоскливое поле с редкими бороздами-строчками. С одним единственным пятном — значком. То ли ГТО, то ли ПВО. Других примет память не удержала.
Но вообще-то я вредничаю. Вредничаю, как говорится, задним числом. Потому что уже знаю, что могла означать эта приписка, превратившая школьную характеристику в донос.
Сейчас знаю — все знаем —, а тогда, до появления этой бумажки, все было нормально. Полину Исидоровну мы любили, и она нас, как могла, опекала.
Особенно прониклись мы к ней сочувствием после того, как провела она классный час подкупающе доверительным образом: рассказывала о своем тяжелом детстве (много ли нам, послевоенным детям, нужно, чтобы расчувствоваться), рассказывала, как судьба бросала ее от мамы к тете, от тети к маме, а потом, как очутилась в детдоме. «А папа?», — пропищала самая маленькая девочка в классе, которую звали Ука. Но Полина Исидоровна не услышала вопроса и продолжала рассказ о том, как трудное детство перешло в комсомольскую юность, а юность плавно перешла в партию и пединститут. Всегда хотела стать историком и стала им. У нас вот, классное руководство осуществляет (мы благодарно закивали головами), а в старших классах преподает историю. И сына правильно воспитала. Он уже большой, во флоте служит (наши сердца вздрогнули и забились чаще).
Однажды, когда он ехал на велосипеде, его сбила машина (класс ахнул, как спущенная шина). Нет, ничего страшного, только нога сильно распухла, ходить не мог. Случилось это 23 февраля, в День Советской армии, а вечером — концерт в Доме учителя. И что вы думаете, дети: пошел он на концерт. Ковылял, стонал, но шел. Нога зажила, а долг свой выполнил. Вот и сейчас выполняет. (И класс с облегчением вздохнул).
И все-таки:
— Полина Исидоровна, что такое «неблагонадежная семья»?
Наверное, когда Бог создавал ее, кто-то толкнул его под локоть. На тяжелом лице с нависшими веками — глаза, как несимметричные щелки, — страх, растерянность, догадка…
— Откуда ты это взяла?
— Из бумажки в дневнике.
— А где бумажка?
— Дома осталась.
Рука Полины Исидоровны в эту секунду захотела с силой хлопнуть ее по лбу, но передумала и почесалась. И тогда почти истошно, словно заглушая нелепость своего положения, Полина Исидоровна выкрикнула фразу, которую нам никогда не забыть:
— А что тут благонадежного?! Папа — рисует, мама — играет, никто не работает!
Ах, Полина Исидоровна, Вы, наверное, даже не представляете себе, насколько правда то, что я сказала Вам десятилетия спустя. Помните, тогда мы встретились на вокзале, очутились на одном перроне — Вы кого-то провожали, я кого-то провожала, — я узнала Вас, подошла и сказала: «Полина Исидоровна, я помню Вас и благодарю!». Вы удивились (а, может, не узнали). Но это было сущей правдой. Действительно, благодарю. Вы изменили мою жизнь. Если бы не Вы, да кабы не та история, сидеть бы мне в той школе в качестве члена «неблагонадежной семьи». Или того хуже… Теперь уж знаем, куда ведут такие характеристики-доносы. Ушла я из школы (родители не противились, не кричали: «Караул!». Спасибо им), и вся моя жизнь потекла по другому руслу: поступила в Специальную десятилетку, о чем давно мечтала, занялась профессией, которая стала делом всей жизни.
Полина Исидоровна, я помню тот день, когда мы с Вами после встречи на перроне сели в один троллейбус на Вокзальной площади (помню даже маршрут: «двойка») — сели друг против дружки. Потом поменялись местами: Вы не могли сидеть спиной к движению. Голова кружится. И все время смотрели в окно и рассказывали не мне, а тому, что за окном, что мама жила долго, но не одна, а с диабетом, — Вы улыбнулись, и это было неожиданно, я подумала, что впервые вижу Вас улыбающейся, — и что эту компанию оставила Вам в наследство (а я-то думала, что мама рано исчезла с поля Вашего трудного детства). И что живете Вы, оказывается, одна: сын с семьей в другом городе; что внучка взрослая, скоро замуж, а видели ее пару раз — всего ничего… Им все некогда, некогда… Сын дочку балует, это, говорит, за его тяжелое детство. У него, значит, тоже тяжелое… Ладно, сказали Вы, ладно. Хватит. Хватит раны считать. Лучше расскажите, как Ваша жизнь сложилась.
Я не знала, как моя жизнь сложилась. В молодости мало кто знает, как жизнь сложилась. Знала то, что знаю и сейчас: что такое радость. Что понятие это безмерное. «Маленькие радости» — чушь для женской странички средних журналов. И хоть понятие «радость» общее, но реализуется оно в самых конкретных вещах: от рождения детей до написания этих строк. Включая все остальное. Исключая беды. Радость — это когда их нет.
Но не это я хотела сказать Вам, Полина Исидоровна. А хотела сказать, что Вы стали другой (еще бы, столько лет прошло, сказали бы Вы). Нет, Вы стали другой: глаза грустные, из всей фигуры исчезла квадратность, напоминающая о погонах, и вместе с ней все, что ассоциировало Вас с красным уголком, где единственная радость — проживание трудного детства и борьба. С кем, с чем — непонятно. Нет, впрочем, понятно: со всем, что не красный уголок. С неблагонадежными.
Я рада была видеть Вас, Полина Исидоровна. И рада сказать Вам еще раз: спасибо.
Речитатив и Ария
— Мама, он сирота.
На руках у сына крошечный котенок — зрелище, как говорил Иа-Иа, глядя на свое отражение в воде, ду-ше-раздирающее (из бессмертной Человеческой Комедии для детей под названием «Винни Пух и все остальные»).
Очень скоро котенок превратится в здоровенного кота, но пока…
— Мама, у него нет мамы.
Котенок остался в доме, но это еще не все. Через день Леня прибегает со двора:
— У него есть мама. Под лестницей живет. Полосатая, как он.
Еще через день:
— Нет, это не его мама. Он сирота. Она — самец.
А сколько радостей доставили нам всевозможные вывески…
— Мама, что такое… — Маша щурится на солнце и с трудом читает по слогам: «…и а-ку-шерства имени Крупской»? Крупская что, знаменитая беременная?
Бедная Крупская, думали мы, много лет проходя мимо института «…и акушерства имени Крупской». Нелепее не придумаешь.
— Мама, а кто такой Ида Рубинштейн?
(«Театр-студия имени Иды Рубинштейн»).
— Не кто такой, а кто такая. Танцовщица. Портрет. Серов… Стоп. (Откуда она знает?).
Помню три ступеньки вниз, на склад художественных материалов, в полуподвал, где всегда пахло растворителем и красками. Помню человека, который бесшумно маневрировал в лабиринте стеллажей, ящиков и рулонов; помню золотое облако из тонких его волос, которое плыло за ним, колыхаясь от движения; помню неизменную его готовность помочь; через много лет свидетельствую: приходила на склад с длинным списком странных наименований, и возле каждой строчки постепенно появлялись птички, птички…