Вторая моя придирка относится к самой книге, к ее, так сказать, духу. Как часто бывает с английскими историческими романами, испанский читатель сильно удивится, что французы, столкнувшиеся с дисциплиной, выучкой, высоким моральным духом и доблестью англичан, выглядят хоть и не трусами, но туповатыми неумехами, а уж испанские моряки и вовсе малодушны, жестоки, склонны к разброду и шатаниям, ленивы и нечистоплотны. Подобный взгляд на вещи свойствен не одному старине Форестеру – это взгляд характерный, присущий англичанам от начала времен, очень такой типично английский взгляд: достаточно вспомнить приключения веллингтоновского суперсолдата Ричарда Шарпа, созданного Бернардом Корнуэллом, который рассказывает нам, что на Пиренеях войну с Наполеоном выиграли англичане, а чумазые испанцы только путались под ногами – удирали, завидев противника, нежились в сиестах или околачивали, не скажу чем, груши.
Впрочем, все это не очень важно и никак не портит удовольствия от чтения. Даже при таком своеобразном ракурсе романы о славном Хорнблауэре в полной мере заслуживают внимания и прочтения. Просто когда дочитаете до какой-нибудь гнусности насчет вырождающихся иберийских рас, вспомните, как королева Елизавета без устали до… капывается, так скажем, до своей невестки Дианы, вспомните Принца У… э-э-э… шастого, видящего свое житейское предназначение в том, чтобы служить тампаксом Камилле, или нынешнее положение британской империи, или коровье бешенство и всю прочую, мягко говоря, фигню. Вспомните – и, рассмеявшись, спокойно переверните страницу и читайте дальше. Как ни в чем не бывало.
Венецианские пары
Я как-то раньше не замечал, сколько же гомосексуальных пар прогуливается по Венеции. Встречаешь их на мостах, на набережных, в маленьких ресторанчиках. Нет, они вовсе не бросаются в глаза, не выставляют напоказ свои чувства – как раз наоборот: ведут себя скромно, пристойно, прилично, как хорошо воспитанные люди. Когда глядишь на других, очень многое понимаешь, а в данном случае мне ужасно нравится угадывать по лицам, выражающим доверие или сдержанную нежность, которая порой словно плещется вокруг них, сквозит в их неподвижности, в их молчании, – угадывать, говорю, у кого какая роль в этом союзе. Однажды я плыл на катерке-vaporetto, курсирующем между Сан-Марко и Лидо. Над лагуной задувал ледяной ветер, мы, пассажиры, ежились и хохлились от холода, а на скамье спокойно сидела пара – он и он, двое мужчин лет под сорок. Сидели тесно друг к другу, прижавшись плечом к плечу, но не демонстрируя близость, а в поисках тепла. Сидели тихо и молча, глядели на сине-зеленую воду и на пепельное небо. В какой-то момент, когда катерок качнуло, отчего свет и тускло-серая гамма пейзажа внезапно совпали, явив неправдоподобную красоту, я увидел, как эти двое улыбнулись друг другу – быстрой, мимолетной улыбкой, подобной поцелую или ласковому прикосновению.
Мне показалось, что они счастливы. «Похоже, повезло им», – подумал я. Потому что, увидев их в этот студеный день, на борту катерка, мчавшего по лагуне в самый космополитичный и толерантный город на свете, я невольно подумал, за сколько же горьких часов отплатила в этот миг их улыбка. И вообразил, как в нескончаемо тянувшемся отрочестве они искали место для потаенных ласк, блуждая в парках или сидя в кино, пока их сверстники влюблялись, сочиняли стихи, отплясывали в обнимку на университетских вечеринках. Представил себе и гуляние ночами напролет по улицам в надежде повстречать голубого принца того же возраста – и возвращение домой на рассвете в дерьме, в омерзении одиночества. И невозможность сказать человеку, что у него красивые глаза или удивительный голос, потому что в ответ получишь не «спасибо», не улыбку, а в морду. А когда захочется выйти, познакомиться, поговорить, влюбиться и всякое такое прочее, пойдешь не в кафе и не в бар – ты пожизненно приговорен встречать рассвет в местных притонах, среди визгливо-скандальных трансвеститов. А нет – сам обречешь себя на убогие варианты сауны, пип-шоу, журнальчика знакомств, мерзости общественного туалета.
Иногда я думаю, каким везучим или внутренне прочным и цельным должен быть гомосексуал, чтобы достичь сорока и не возненавидеть до мути в глазах это лицемерное общество, рехнувшееся на своем праве судить, рядить, определять, кому с кем ложиться или не ложиться в постель. Завидую душевному равновесию и хладнокровию того, кто умудряется сохранять спокойствие и, не злобясь и не ярясь, живет своей жизнью, а не выскакивает на улицу с намерением оторвать яйца людям, которые активно или пассивно поганили и обгаживали его жизнь, а теперь продолжают делать то же самое с мальчишками четырнадцати-пятнадцати лет, и в наше время ежедневно и полной мерой огребающими то, что некогда огребал он, – ту же тоску, те же пошлые шуточки по телевизору, то же разлитое вокруг презрение, то же одиночество и ту же горечь. Завидую кристальной ясности мыслей и чувств тех, кто вопреки всему остается верен себе, кто не верещит от возмущения, но и не страдает от комплексов. Кто остается прежде всего человеком. Уважаю тех, кто в наше время, когда весь мир – партии, общины и сообщества – бьется за право взыскать исторические долги (у каждой социальной группы они свои), могут внятно и с куда большим правом, нежели все прочие, сформулировать свои претензии и взыскать по счету за столько погубленных отроческих лет, за столько пинков, издевательств и оскорблений, за насмешки и глумление, за обиды и заушательство, полученные безвинно и от людишек, не в интеллектуальном, а в чисто человеческом отношении стоящих много ниже, что никак не оправдывает их низость. Я думал обо всем этом, покуда наш катерок пересекал лагуну: пара сидела неподвижно, близко, плечо в плечо. И прежде чем позабыть о них и вернуться к собственным заботам, я спросил себя – сколько измученных призраков, сколько несчастных неприкаянных душ отдали бы все на свете, включая и жизнь, чтобы оказаться в этот миг на их месте. Чтобы сидеть сейчас на венецианском vaporetto, согреваясь в этот студеный день своей жизни теплом друг друга.
1998
Застиранные жизни
Вознамерившись купить себе новую пару джинсов, чтоб были просторные и крепкие, ты спрашиваешь продавца, к какой же, в сущности, матери запропастились штаны фабрично стиранные, однако сохраняющие свой первозданный темно-синий цвет, – ибо окрест тебя только штаны обесцвеченные до светлой голубизны, штаны линялые, блеклые и скучные, штаны такие, что раза два наденешь, раз пропустишь их через стиральную машину да раз поваляешься в них на палубе – и выбрасывай. А продавец говорит тебе, что, мол, нету таких в наличии. А ты ему – как же так, куда же, к дьяволу, они девались, не понимаю, как же нету, если всегда были и в наличии, и вообще: всегда имелись техасы, или джинсы, или доки, как именуют их отдельные пижоны. Вот такие, как на витрине, но только темно-синие, как им на роду написано в соответствии с их именем – blue jeans. Блю, понимаешь ты? Блюджинс.
Но продавец, как говорится, только киснет со смеху. Да, дядя, это ты не понимаешь, вот именно, что не понимаешь. А потому не понимаешь, что покупаешь из года в год одно и то же, как ты есть заскорузлый ретроград, старый пень, дедуля и рухлядь. В моде сейчас джинсы выцветшие, то есть застиранные до белизны, а штаны той марки и модели, к которым ты привык с незапамятных времен, больше не выпускаются: сам посуди – если они будут темно-синие и как бы нестираные, их никто брать не будет, все очень умные стали и следят за модой.
– Да ты гонишь, Пако!
– Ей-богу.
И тогда я, который лишь полагает о себе, что смотрит, но на самом деле видит только то, что ему интересно, а прочего не замечает, поводит вокруг себя очами и убеждается: да! брат мой (двоюродный) во прилавке не соврал, и граждане обоего пола если носят джинсы, то именно такие, застиранные и голубенькие, а настоящих, синих, я бы даже сказал, кубовых или цвета индиго – нигде не видно. И тогда ты в возмущении говоришь продавцу, что это неправильно – джинсы comme il faut должны от природы быть темными и не за-, а просто выстиранными на фабрике: их удел – стариться постепенно вместе со своим владельцем.