Однако имя Веласко осталось в анналах нашей истории (которую теперь, по новым образовательным программам, никто не учит) благодаря обороне гаванской крепости Морро в 1762 году, когда он, командуя «Рейной», получил приказ оборонять эту крепость от британского флота, насчитывавшего двести кораблей и четырнадцать тысяч человек. При обороне Морро, когда на каждую испанскую пушку приходилось шесть неприятельских, Веласко тридцать шесть дней не раздевался и почти не спал. А чтобы получить представление, на что все это было похоже, достаточно взглянуть на великолепное полотно, висящее в Мадридском морском музее, – крепость, окутанная клубами дыма, англичане отбиваются, «Кембридж», со снесенными мачтами превратившийся в понтон и лишившийся своего капитана, троих офицеров и половины команды, идет на буксире у «Мальборо», серьезно поврежденный «Дракон» уходит от греха подальше, а «Стирлинг» и вовсе удирает под огнем как крыса. В общем, правь, Британия, морями, ага, как бы не так.
Ну, а дальше все как всегда. Испания. Мы. Эта самая Гавана брошена на произвол судьбы. Английская мина разносит борт. Англичане бросаются на абордаж. Дон Луис Висенте отбивается со шпагой в руке. Гибнет. Морро уже пал, английский генерал обнимает умирающего и воздает должное его истинно испанским яйцам. А в своем письме в Лондон лорд Албемарл, описывая эту мясорубку, называет погибшего «самым отважным капитаном его католического величества». И это определение в устах высокомерной британской скотины да еще в те времена звучало ого-го до чего весомо. И вот еще одна подробность: вплоть до середины ХIХ века корабли королевского флота, проходя вдоль побережья Сантандеры и оказываясь на траверзе Нохи, приспускали флаги. Почему я не удивлен? Спросите в Англии любого школьника, кто такой Нельсон, – и он вам скажет. Что такое Трафальгар – of course! А попробуйте справиться у наших, у здешних, насчет Веласко. Вот то-то и оно.
Рыбный рынок
Рынок Сан-Хосе в Барселоне. Больше известный как Бокерия. Дяденька годков пятидесяти с гаком – то ли все его, то ли он на них тянет – и с наружностью вконец опустившегося нищего: рваные кроссовки, футболка с логотипом книжной ярмарки, имевшей место в те времена, когда царь Горох был еще наследником престола. Футболка-то и привлекла мое внимание, и потому я стал наблюдать за этим персонажем, двигаясь мимо лотков с фруктами, зеленью, пряностями, мясом и прочей снедью. Я люблю Бокерию и вообще рынки, а особенно – рынки средиземноморские, выжившие на берегах этого древнего и мудрого моря и умудрившиеся сделать так, что современность со всеми ее санитарными нормами, с асептикой и пластиком не сумела переменить их облик и нрав, так что даже облачась в чистоту и красоту, они остались прежними и продолжают поражать все твои пять чувств буйством красок, сложной мешаниной запахов, гомоном и гвалтом, голосами зазывающих, вопрошающих, торгующихся. Рынок доставляет мне такое же удовольствие, как Чарлтону Хестону – его винтовка: я прохожу, я смотрю, останавливаюсь порой, чтобы навострить ухо, я вспоминаю. Рынки в Барселоне, Неаполе, Танжере, Стамбуле, Бейруте, Кадисе, Мелилье походят друг на друга как ничто другое на всем белом свете. Это ведь тоже – явление культуры. А под культурой я разумею совсем не то, о чем принято нынче разглагольствовать: гастрономия как феномен культуры… футбол как феномен культуры… мобильный телефон – опять же как феномен культуры. Да хрена вам с два, а не феномен. Сейчас все принято именовать культурой: я своими ушами слышал, как один придурочный политик распинался о «культуре насилия»… Так вот, я говорю о культуре истинной. Это история и ее толкование, это память и настоящее. Это следы того, чем мы были, это ключи к тому, что мы есть.
Ну ладно, я отвлекся. Итак, мы на Бокерии. И движемся следом за посетителем явно нищенского вида: он тащится вдоль рядов, здоровается с продавцами. Глядя, как он волочит ноги, я думаю, что это один из тех, кто вечно ошивается на рынке, подрабатывает грузчиком или рассыльным. Итак, он здоровается со всеми, но ответ получает не всегда. И вот он – а я следом – доходит до рыбных рядов. И направляется было к заднему выходу, но тут одна из торговок его окликает. Он оборачивается, медленно приближается к прилавку, за которым высится могутная бабища в переднике – классическая, каноническая, типическая рыбная торговка. Она берет рыбину, заворачивает ее в бумагу и молча, едва ли не торопливо сует нищему, или кто он там. А тот, расплывшись в беззубой улыбке, принимает дар, чмокает губами в непосредственной близости от свертка, обозначая поцелуй. И удаляется.
А я остаюсь, рассматривая торговку, которая, ни на кого не обращая внимания, занимается своими делами, ворошит груды колотого льда под креветками и покрасивее раскладывает ломти рыбы-меч. Я изумлен. Женщина, разумеется, не может знать, что сию минуту в точности повторила то, что я наблюдал больше сорока лет назад на картахенской улице Хисберт, когда однажды утром сопровождал туда бабушку за покупками – в рынок, как говорят на юге: толстая торговка, совершенно такая же, как эта, в таком же фартуке, с такими же красными натруженными руками протянула завернутую в газету крупную рыбину какому-то убогому и оборванному бедолаге, зарабатывавшему себе на пропитание тем, что подтаскивал корзины и сметал с пола остатки овощей и зелени. Мне – тогда ребенку – это показалось верхом человеческого сострадания, и именно так я вспоминаю ее поступок до сей поры. И вот спустя почти полвека здесь, в Барселоне, на рынке Бокерия, я вижу, как та же торговка совершает то же доброе дело по отношению к такому же обездоленному. И это, как бы ни сложилась жизнь и сколько бы всякого-разного ты в ней ни повидал, примиряет тебя с очень многим. Ибо есть еще на свете люди, способные отдаться безотчетному порыву милосердия – не ожидая за это ни рукоплесканий, ни голосов избирателей, ни апостольских благословений, да и вообще ничего не ожидая. Так просто. За «спасибо».
Ну, короче. Когда я прохожу мимо прилавка, женщина, почувствовав мой взгляд, поднимает на меня глаза и смотрит с подозрением. Дескать, что этому олуху надо от меня, словно говорит она, видя мою идиотскую улыбку. А того не знает, как мне хочется подойти, перегнуться через прилавок с камбалами и султанками и запечатлеть на ее челе горячий поцелуй. Чмокнуть ее в румяные уста. За то, что по прошествии стольких лет она – есть. Продолжает быть.
Попутного ветра
Несколько дней назад натянул деревянный бушлат Алехандро Патернайн. Вы, ребята, в большинстве своем не знаете, что за фрукт он был, но кое-кто – и к их скудному числу я отношу и себя – от души благодарны ему за чудесные страницы, пахнущие морской солью и порохом, за ночные вахты под звездным небом, за шум ветра в парусах там, где и вправду начинается единственная истинная свобода, доступная человеку, – в пятидесяти или ста милях от берега. Как вы уже, наверно, догадались, Алехандро Патернайн был писателем. Точнее, романистом. Мы тыщу лет были с ним знакомы, и я свидетельствую, что его оскорбляли сравнения с теми живыми или мертвыми беллетристами – как истый уругваец, он произносил «беджетристы», – которые заполняют свои увражи впечатлениями от созерцания собственного пупа («пупа» – это еще в лучшем случае). Алехандро Патернайн принадлежал не к этим, а к тем – к когорте Стивенсона, Конрада, Мелвилла, О’Брайана. Ну, вы поняли. Он рассказывал истории о приключениях, почти всегда происходящих на море, причем рассказывал с намеренной сдержанностью, усиливающей воздействие. Я почтительно называл его «профессор», и он с учтиво-благожелательной улыбкой откликался на такое обращение. Алехандро Патернайн был высок ростом и отличался несколько старомодной элегантностью облика и манер. Истинный кабальеро.
Познакомились мы при своеобразных обстоятельствах. Однажды в Монтевидео я – занимавшийся в ту пору поисками моряков с «Графа Шпее» – обнаружил в книжном магазине роман «Охота». Мне понравилось название, мне понравились те несколько страниц, что я проглядел по диагонали, и потому я унес книгу в отель и буквально проглотил ее часа за три. Не переставая восторгаться. На следующий день взялся за телефон, разузнал в издательстве то, что мне было нужно, и позвонил Алехандро Патернайну. Послушайте, сказал я ему. Не имею чести знать вас, но от вашего романа я, извините, просто в отпаде. Сейчас так уже никто не пишет, и мне бы ужасно хотелось, чтобы вы мне его подписали. Он сказал мне спасибо на добром слове, мы еще немного поговорили о том о сем и решили, что нам пора познакомиться лично и очно. Ко времени моего следующего приезда в Уругвай я прочел еще две его книги и позвонил снова. Подтвердил первое впечатление. Большой мастер. Разумеется, мы увиделись. Этот отставной профессор литературы оказался в высшей степени начитанным, скромным и крайне симпатичным человеком. Мы много говорили о кораблях, о кораблекрушениях, о книгах, о странствиях. Подружились. Спустя какое-то время, когда в Испании издали «Охоту», Патернайн, который был счастлив тем, что далекая историческая родина увенчала лавром его седины, приехал в Мадрид на презентацию. Мы снова встретились и, уподобившись подросткам, меняющимся своими мальчишескими сокровищами, долго перебирали названия кораблей и книг, ветров, широт и долгот. Он не принадлежал ни к одной разновидности литературных мафий, не водил знакомства с теми издателями, которые печатают исключительно шедевры, судьбоносные для всей западной цивилизации, и не сочинял романов о том, что невозможно написать роман. А потому в большинстве значимых и заметных литературных приложений те же самые рецензенты, что сикали кипятком от любых мелкотравчатых и убогих банальностей, предпочли полностью проигнорировать «Охоту» и ее автора, почтя их громоподобным молчанием. Ни слова, ни строчки. Ничего. Несмотря на это, стоустая молва сделала свое дело – роман очень хорошо продавался. И что еще важнее – он пользовался одинаковым успехом и у начинающих читателей, и у искушенных знатоков, посвященных во все тонкости маринистики.