Христианство провозгласило себя спасением для всех, а не элитарной философией для экстатичных «одиноких», что поставило совершенно новые методологические проблемы перед теми, кто начинал разрабатывать его «сакральную идеологию», собственную философскую теологию и практическую нравственную «простоту» утверждающейся «общности во Христе». Уровень простой «этичности любви», связанной с житейским здравым смыслом или подвижническим аскетичным монашеством, становился недостаточным для нового статуса, который Церковь обрела в IV веке, превратившись из гонимой в торжествующую.
Тринитарные споры были не только спорами по поводу природы Христа, в них можно усмотреть и разработку методологии того, как вообще можно выразить «уникальность» в «родственности» подлинно, этично, т. е. без «подчинения», «рабства» первого в рамках второго. Христос — не «вид» в роде «божественное», сами понятия здесь на предельно общем уровне анализа выступают не просто инертными и взаимозаменимыми орудиями познания, но активными, уникальнейшими и тончайшими формами интерпретации бытия Сакрального, смысловые особенности которых приобретают в этом свете определяющее значение.
Христианство, и это первыми осознали именно каппадокийцы, не является гностической «теософией», но именно «теологией», или «пассивным» (как им казалось) толкованием Библии{668}. Споры «подобников» и «неподобников», «омийцев» и «аномиев», «омоусиан» и «омиусиан», «изсущников» и «изнесущников» привели к разработке точной богословской терминологии православия{669}. Христианство нуждалось в собственном понятийном языке, отличном и от мистичного греческого неоплатонизма, и от прагматичного сенсуализма римского стоицизма, и от рационализма «земной» и «ересегенной» логики сторонников Аристотеля, и от апофатики народной «живой веры», относящей Троицу к непостижимому и неизреченному таинству.
«Тотальная христианская цивилизация» была фактическим интуитивным основанием творчества капподокийцев{670}. В.Н. Лосский подчеркивал значимость терминологической революции каппадокийцев, сообщивших терминам философии и словам повседневного языка «способность обозначать... реальность личности». Он отмечал два аспекта этой революции — статичный и динамичный. Первый состоял в том, как, с одной стороны, обозначать личность «в Боге и человеке, ибо человек — по образу Бога», и в то же время, с другой стороны, обозначать личность «в Троице и возрожденном человечестве, ибо Церковь отражает жизнь Божественную»{671}.
Монистический «субординационизм» противостоял «троебожию», или «тварности» Христа с позиций логики. Аполлинарий Лаодикийский проблему решает из подобия людей, которые и «одно и то же», и в то же время — «различны», причем «единство» людей — это «не единство какого-либо общего материального субстрата и не общее родовое (в логическом смысле) единство».{672} Такой подход, однако, возможен только в рамках христианского смыслового «космоса»: «Ведь все мы единосущны с Адамом, хотя он — „богосозданный“ а мы — „человекородны“ и хотя мы не происходим от одной общей матери»{673}. В этом тонком различении фиксируется фундаментальная методологическая идея, актуальная и сегодня, о необходимости различать языки «генезиса/творения» и «существования/развития». Первый выражает проблематику отношения определяемого феномена с его предшественником, археологию феномена, тогда как второй — существование феномена, его феноменологию и эсхатологию, функционирование и эволюцию.
Натурализм и античный теизм подчиняют «язык существования» и выражаемый им феноменальный мир — «языку генетического основания», «материальному субстрату» или «логической правильности». Только в иудаизме и Библии утверждается совершенно новое основание бытия — Живой Личный Бог, невыразимый «языком логики», или «природы, натурализма, генезиса», ибо Он — не логик и не происходит из чего-либо. Тем самым понятие «сущности», как основания, обретает новый сакральный абсолютный смысл, где «язык логики» играет подчиненную роль. Вся сложность заключалась в возможности и «тонкости», адекватности, гармоничности выражения библейского содержания языком самой совершенной человеческой — «греческой» — мудрости. Философия здесь могла быть только «средством», но как и «бриколаж» К. Леви-Стросса, тем средством, при котором «обозначаемое» само играет роль «обозначающего» и истина высвечивается только через «триадический ритм»{674}.
Именно указание на различие «языка происхождения» и «языка существования», а причем первый поляризуется на «рациональный» и «сверх-рациональный», т. е. на язык «человеческой мудрости» и «сверх-человеческой», или на «инструментальный» и «сакрально-молитвенный» и делают позднее возможным различение «объективного» и «субъективного» в самодвижении Абсолютного Духа (Гегель), прорыва к бытию (М. Хайдеггер), выхода на «третье небо абстракции» (Ж. Маритен), к диалогу «Я» и «Ты» (М. Бубер), к «третьему гуманизму» (К. Леви-Стросс) или «конфликту интерпретаций» (П. Рикер). Секулярная философия дехристианизировав бытие, столкнулась с невозможностью обосновать бытие самого философствующего «секулярия» иначе, чем «впадая» либо в «натурализм», либо в логический «этизм», рациональное следование «золотому правилу».
Собственно, уже Плотин отделил «Единое» от «конечного», трансцендентное от феноменального, причем само Единое выступило как непостижимая «самопродуцирующая активность, творящая свобода, причина себя и то, что существует в себе и для себя, „трансцендентное себя самого“»{675}. Именно Единое, как высшее бытие, есть то, чем оно хотело быть, ибо нет ничего, что его могло бы ограничить. На этом уровне исчезает различие «чувства», «воли» и «разума» в «самобытии». Индивид может идентифицировать себя только «де-идентифицировавшись», очистившись от всего «человеческого» как «антропоморфного», «неподлинного», «не-единого», через «бегство одинокого к Одному»{676}. Парадоксально, но неоплатонический иррационализм составил «важный момент в истории рационализма: смелую попытку осознать путем строгой дедукции процесс образования реальности, идя от простого к сложному»{677}.
Следующий шаг был сделан на Востоке каппадокийцами, а на Западе — Августином. Согласно Василию Великому, «ипостась» выступает как «образ» сущности, но не «маска», не «регдола», ибо она не скрывает, но именно символизирует, выражает «этовость» вещи (лат. Sunbstabntia, subsistentia){678}. Сущность не есть «нечто четвертое безличное» по отношению к трем ипостасям как Личностям, но особый «род бытия», наряду с «ипостасным бытием». Тем самым утверждается два «языка», два символических кода описания «неописуемого» — «ипостасный», личностный и «сущностный», философский. Философский язык только описывает нравственное, личностное ипостасное бытие, данное в тексте Библии.
Отношения между «ипостасями» не тождественны отношениям «сущность/ипостась», последние вообще предполагают «внешнего наблюдателя» за Троицей, что невозможно. В этой связи проблема «исхода» Духа Святого «и от Сына», или «filioque», ставшая догматическим основанием разрыва Востока с Западом в XI веке, с восточной точки зрения видится «смешением исхождения от „ипостаси“, (единосущия) с исхождением от „усии“, что нелепо...»{679}. Православием принято, что Дух Святой «не единородно от Него существует и является чрез Его сына: „исходит“ от Отца, но „сияет“, является, живет, действует через Сына»{680}. Троица выступает и как диалог трех ипостасей, как их «сращенное общение», «круговращение Троической жизни», как подобие «радуги», ибо «в ней один и тот же свет и непрерывен в самом себе и многоцветен»{681}.