Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И он, придерживая шапку, запрокинулся глазами к небу, ища в нем безудержно звеневшего жаворонка, избравшего для себя, для продолжения своего рода именно это неприютное, смертоносное поле — лучшее для него из всех мест на земле.

* * *

После рассказанного читателю, думаю, уже не интересно знать, как мы добрались до старого немецкого рубежа и какие там были капитальные сооружения, особенно доты, имевшие подземные бункера для обслуги, оборудованные многоярусными нарами, отоплением и телефонной связью с поверхностью; как наломали отменных досок, надергали железных скоб и, как, обливаясь потом и часто передыхая, уже в сумерках добрались до своих позиций, уже не обращая внимания на тут и там вытаявшие трупы.

В тот вечер я не стал есть оставленные нам сразу обед и ужин не только от усталости, но и от невозможности что-то проглотить. За выполненный наряд мы с Панюковым получили по освобождению, и весь следующий день я спал или лежал отвернувшись к стене, благо что ребята ушли укреплять в снарядных нишах раскисшие стены. «Ты чего? — толкал меня в бок Панюков, починявший разорванный досками ватник.— Не захворал ли?» — «Да нет, так просто…» — «Ну ты брось, не бери в голову».

А ночью, набросив на шею автомат, я вышел на свое очередное дежурство по огневой. Было кромешно темно, как случается в апреле при сходе снега. Но темнота эта была полна движения: где-то капало, булькало, лилось со всхлипыванием, журчало и глыбисто рушилось; с тяжким посвистом крыльев кто-то пролетал над самой головой, так что я ощущал на своих щеках пульсирующие толчки воздуха, и вся душная, ватная плоть неба полнилась тонким страдальческим писком, сухим деревянным вскрякиванием или смачным добродушным хрюком. Я не узнавал эти голоса, и мне впервые стало страшно стоять одному. Видения того горестного поля теснили мое воображение, и, чтобы не утрачивать связи с реальностью, я протягивал руку и касался холодно вспотевшего тела орудия, с облегчением ощущая его успокаивающее присутствие.

Иногда над передним краем вскидывались ракеты, своим зыбким, многоцветным отсветом в разливах нейтральной полосы подтверждавшие главную реальность тогдашнего бытия, коей была война.

* * *

Плацдарм мы удержали, а как только спала вода и навели понтоны, мы снялись и передислоцировались на его южный фас, под Рогачев. Оттуда, когда грянул «Багратион», рванули к Бобруйску, в окрестностях которого пылал и смрадно дымился многотысячный немецкий котел. Помню, леса были засыпаны кипами полуобгорелых штабных бумаг. Покончив с котлом, прошли Минск, потом двинулись на Волковыск, Белосток и уже к концу августа вступили в Польшу. А в январе повернули на грозные редуты {109} Восточной Пруссии. Это были все славные победы! Заветренные, в полинялых пилотках, истощенные до крепкой выносливой сухости, каковая наступала в крестьянскую сенокосную пору, бойцы с азартом в лицах, с вдохновляющим ощущением успеха и близкой победы рвались вперед, не щадя себя. Но и их тоже не щадили. Я не помню, не знаю, сколько полегло за Белоруссию. Но, кажется, в двести тысяч обошлась Прибалтика, шестьсот тысяч отдано за Польшу, триста тысяч — за Зееловские высоты на подступах к Берлину и великую уйму за сам Берлин… А еще были Румыния, Болгария, Югославия, Венгрия, Чехословакия, Австрия… Тем не менее это были славные походы и блистательные победы, и все уцелевшие — от рядовых до маршалов — густо заблестели орденами и медалями. Но то смерзшееся поле под Новым Быховом почему-то не оставляло мою память до самого победного салюта. Не забывается оно и до сих пор. И тот вопрос по-прежнему гулко бьет в висок. И не только у меня.

Недавно я получил письмо от своего друга Николая Харченко — бывшего мальчишки-партизана. Не могу не процитировать хотя бы часть его.

«В марте сорок третьего мы, партизанские семьи, только что вышли из лесу. Остановились мы в селе Жидеевке Дмитриевского района (Курской обл.— Е. Н.). Там расположился какой-то госпиталь не то эвакопункт. С близкого фронта раненых везли туда на санях. Многие умирали по дороге. Мертвых складывали в госпитальном дворе, и там их лежало выше забора. Трупы перекладывали на широкие розвальни и двумя-тремя подводами отвозили за село. Там были три глубокие и долгие ямы, в которых прежде хранили колхозную картошку. Их наскоро вычистили, выгребли смерзшуюся гниль и приспособили под братские могилы. Когда я впервые пришел туда, то одна яма уже до самых краев была полна. Погибших сверху закидали шинелями, но не закапывали, потому что земли вокруг не было и закапывать было нечем и некому. Вторая яма была заполнена наполовину. Время от времени приезжали подводы, сбрасывали умерших, и какая-то женщина, должно быть из госпиталя, принималась одна таскать трупы и укладывать поровнее. Мне стало ее жалко, я спрыгнул в яму и принялся помогать. Мы вдвоем растаскивали погибших, клали их головами на обе стороны, а ногами в середину. Когда ряд был уложен, мы обрезали у них вывернутые карманы и закрывали ими глаза. Так мы заполнили еще одну яму и начали третью. А наверху дико выли бабы. Одни подходили, другие, наголосившись, уходили. Потом на передовой начался страшный бой и мы отступили. Я так и не знаю, что сталось с теми картофельными ямами».

Нет, я не могу, я плачу, это читая…

Как же так? Ну почему, почему все не по-человечески? Ведь все, кто оказался в картофельной яме,— защитники нашего Отечества! И как же мы с ними? Почему немцы для каждого своего убитого отрывали отдельную могилу и каждому ставили личный крест с начертанием всех данных о погибшем? Все мы, тогдашние, помнили эти ровные, отбитые по шнурку ряды надгробий и строгие шеренги березовых крестов. Мы тогда потешались над этой немецкой педантичностью. Дескать, дураки: сразу видно, сколько ихних наколочено. А они стремились выполнить этот последний воинский долг перед павшими при любых обстоятельствах. Мы же своих — в ямы! Или даже в старый окоп. Друг на друга, иногда навалом. И женщин — туда же — наших боевых подруг. Некогда разбираться. Так быстрей, потому что нам все время некогда, нам надо было приближать победу любой ценой. Эту наспех отрытую яму называем братской могилой. Звучит почти красиво, сообразно с нашей идеей братства. Дескать, и там, как и при жизни, все вместе, единым строем, едиными рядами.

Между прочим, Панюков через несколько месяцев после того мерзлого поля был убит в окрестностях бывшей пограничной станции Негорелая. В остервенелом бою от нашей батареи осталось тринадцать человек. Мы, уцелевшие, подняли Панюкова и вместе с другими погибшими батарейцами и еще какими-то подобранными солдатами опустили в общую яму у шоссе Минск — Барановичи. Убитых притрусили соломой и закидали рыжей влажной землей, комом налипавшей на лопаты. Сверху никакого знака не успели поставить — не из чего да и некогда: надо было спешить вперед.

Простите меня, что я в такой большой и светлый праздник нашей Победы решился рассказать эту грустную историю. Простите! Но ведь и праздник особенный: со слезами на глазах…

Пусть же вместе с победными фанфарами набатно звучит и колокол Памяти о всех павших — преданных и все еще не преданных земле…

1990

Мемуары и мемориалы

Идет пятьдесят третий победный май. Небо России снова озарится очередным салютом нашей Великой Победы. Даже для страны это немалый отмер времени, для человека же — целая жизнь. Уже самым последним новобранцам Отечественной — за семьдесят, юнгам и сынам полков — далеко за шестьдесят. Уже многих нет, осиротели их ордена и медали. А для уцелевших день Девятого мая, как поется в известной песне, стал праздником «с сединою на висках». И… с валидолом в кармане.

В этот великий день как-то не получается веселья, хотя к ликованию, к фанфарам и взывает само слово «победа», овеянное славой, неблекнущими стягами истории. Что-то не дает нам предаться разливанному и беспечному разгулу — этак бы с самого утра с калачами да брагой — победили, так чего уж жаться… Но нет: в это майское утро людское устремление направляется к поклонному месту, кое непременно имеется и в столице, и во всяком российском городке, да и в селениях тоже… Именно туда, к скорбному или просто серому бетону, а то и к затравенелым всхолмьям, к мемориальным стелам — величественным и не очень,— к выбитым именам павших в стиснутой временем напряженной тишине, в сень поникших берез, белизной похожих на сестер милосердия, идут, идут сюда в этот день люди.

117
{"b":"280487","o":1}