— Со времен окончания Великой Отечественной войны ее ветераны, особенно инвалиды, не были избалованы государственным радушием, если не считать обильно раздававшихся всякого рода юбилейных знаков. Об этому меня написан рассказ «Памятная медаль», где старый совестливый солдат по деревенскому прозвищу Петрован, отказался от медали «Памяти Жукова» потому, что он воевал под командованием совсем другого генерала.
«— Это которая-то будет? — повертел бумажку Петрован.— Семая не то восьмая? Уж и со счету сбился.
— А тебе чего? Знай вешай да блести! — радушно рассудила почтарка Пашута».
Блестеть-то наши ветераны блестели, иные буквально гнулись под тяжестью бронзовой чешуи, но за этим декоративным блеском мало что следовало, а то и проявлялось явное неуважение. Ну, например, потерявшие ногу фронтовики еще долгие годы не имели нормальных цивилизованных протезов, а обходились всяческими самодельными приспособлениями. Тем не менее такой калека обязан был ежегодно являться на ВТЭК для подтверждения своей инвалидности. Это ли не насмешка!
В пору же оголтелого капитализма, нарасхват растаскивающего общенародное добро и окружившего российские города вызывающей всеобщую неприязнь замковой евроготикой с цепными псами у входа, человеку с юбилейными медалями стало и вовсе неуютно и бесперспективно. Тем паче что у этих людей не осталось времени ждать, когда все еще не очеловечившаяся государственная система снисходительно подаст что-то в протянутую руку ветерана.
Особенно бедствуют военные инвалиды российских деревень, где порой не стало даже элементарных медицинских пунктов, откуда сложно достучаться до «неотложки» по причине нарушенной связи, а самой «скорой помощи» в иные места не добраться из-за бездорожья и самоликвидации такой службы.
И конечно же в деревню почти не доходят те немногие льготные пилюли, которые сами по себе превратились в предмет наживы. Достаточно сказать, что пачка вездесущего зверобоя по цене приближается к двум буханкам хлеба. А потому гуманитарные медикаменты часто растаскиваются по родственникам и знакомым самими же распределителями этого скорбного блага.
Само собой, обстановка постоянного невнимания к этой категории общества не лучшим образом влияет на нравственную атмосферу среды обитания и становления подрастающего поколения. Я видел, как мальчишки играли дедовскими медалями «в стеночку», ударяя о забор бронзовыми чеканками.
— Ныне стал модным немудрящий трюизм: уроки истории учат лишь тому, что они никого ничему не учат… И все же видите ли вы, что общество за прошедшие полвека сделало какие-то выводы из уроков Великой Отечественной?
— За прошедшие полвека мы извлекли из истории тот однозначный урок, что, напуганные вторжением и трудновосполнимыми потерями в минувшую войну, мы вместо интеграции в мировое сообщество продолжали упрямо противопоставлять свою непримиримую идеологию и наделали неисчислимые полчища танков и горы другого оружия. Оказалось, что огромные материальные ресурсы и напряженный труд всего народа затрачены напрасно. Ничего этого так и не понадобилось, и танки потом пришлось резать автогеном и переплавлять в мартенах.
В то время как другие народы, особенно пострадавшие от войны — Японии, Германии, Франции и даже почти стертой с лица земли Польши,— уже давно благоденствуют и наслаждаются жизнью, наш народ до последнего времени (да и теперь тоже) продолжает гнуться под тяжестью экономических невзгод, отказывая себе в элементарных благах существования. Недавняя авторитарная система не только угнетала собственную страну, но и провоцировала к нестабильности многие другие народы. В орбите несостоятельных идей оказались Вьетнам, Северная Корея, Афганистан, Эфиопия, Ангола, Конго, Египет, Никарагуа, ввергнутые в опустошительные войны и гражданские междоусобицы, принесшие вместо утопического процветания разруху и нищету.
Думаю, что тот исторический поворот, на котором находится наше общество, все же обновит и усовершенствует самосознание народа, вооружит его трезвым и плодотворным видением единого людского мира, снабдив его реальными импульсами поступательного развития.
Беседу вел Владислав Павленко
2001
У толпы нет лица
Я не могу себе это объяснить, но до сих пор в ночном забытьи мне почему-то навязчиво видятся военные пепелища.
Не сама война с ее адским, кромешным грохотом и землетрясением, с рыжими выбросами матерой девонской глины, взрытой пикирующими «юнкерсами»; не командир орудия с перекошенным лицом в подтеках пота и налипшей пыли, что-то кричащий мне, наводчику орудия, должно быть, важное, нужное в сию роковую минуту, но неслышимое мною, потому что в ушах стоит звон и гуд возбужденной крови; ни сами танки, эти пятнисто окрашенные чудища, лязгающие, мельтешащие блескучими траками, ловящие, кажется, именно тебя черной дырой надульника, иногда харкающего коротким плевком выстрела, после которого за отпущенный тебе миг ты должен успеть распластаться под колесами собственной пушки, чтобы уцелеть и снова вскочить к прицелу, и, пока там, под толщей крупповской башни, перезаряжают утробу казенника, успеть выпустить свой поспешный, не очень выверенный снаряд…
Казалось, именно это должно бы навещать и будоражить окопную память. И все же грезится не сама война, не ее смертельный оскал, а те горестные последствия, от которых и по сей день цепенеет душа и не находит себе места.
Особенно преследуют меня видения выжженной деревеньки под Новым Быховом, скорбные ряды печных труб, непомерно долгих в своей наготе и сиротстве. Черные огарки уличных сосен, еще дымящиеся смоляным ладаном. Время от времени над стволами взметываются красные языки огня, таившиеся где-то в толстом подкорье. Помнится тяжелый пчелиный ком на уцелевшей яблоневой ветке рядом с обгоревшими ульями. Обездоленные пчелы родственно жались друг к другу, вяло взмахивали крыльями, чтобы, должно быть, подать воздух, помочь дышать тем, что находились в толще пчелиного скопища. У подножия старой березы кем-то было приспособлено долбленое корытце, до самых краев переполненное прозрачным, устоявшимся соком. Березовый сок ненужно перетекал через бортик и торопливыми бусинами сбегал в жухлую прошлогоднюю траву. Мы достали свои солдатские кружки и молча, как бы поминая бывшую здесь деревню, испили этого горестного сока из разоренной земли. А из черного нутра близкой печи настороженно, немигающее следила за нами перепачканная сажей, отощалая плоская кошка.
Но больше всего мне запомнился запах, исходивший от пепелища. Нет, это не было вкрадчивое, сладковатое трупное зловоние, знакомое каждому солдату. Тянуло чем-то надсадным, навевающим необъяснимую тоску и уныние. Старый батареец Пермяков, заметив мое потягивание носом, усмехнулся:
— Сразу видно, необстрелянный еще или шибко городской.
— Нет, в самом деле, что это такое?
— Хлебной золой несет. Сгоревшим зерном, понял?
— Так тяжко…
— А ты думал, горелое зерно печеными булками пахнет? Нет, брат, оно бедой пахнет, разором.
Потом я прошел много сотен верст войны, навидался, нанюхался всякого, даже отравляющих газов под Рогачевом пришлось нюхнуть, но все же гарь выжженного человеческого гнезда оказалась для меня самым тягостным, самым неистребимым веянием войны, которое и поныне тревожит в некрепких ветеранских снах.
И вот прошлым летом в моем курском небе появились непредвиденные расписанием самолеты. Отрешенные от всего мирского, будто без окон и без дверей, с высоко вознесенными краснозвездными килями, военные транспорты, совершая обзорный облет, уже одним своим непривычным обликом делали небо тревожным. «Это же турки-месхетинцы,— пронеслась по аэропорту взволнованная догадка.— Турки-месхетинцы летят!»
Их уже ждали. На площади стояли заказные автобусы, которые должны были развезти прибывших по заранее обусловленным местам. Из распахнутого окна второго этажа высовывался повар в свеженакрахмаленном чепце — он тоже ждал гостей.