IX (к стр. 30)
Здесь следует сделать такое сравнение — мозг здоровый, нормальный и мозг больной, истощенный. Какая же разница в их работе? И в чем именно эта разница? И нельзя ли путем сравнения этой работы или, вернее, путем сравнения поведения увидеть причину, приведшую мозг к заболеванию или неврастении.
Разница, оказывается, вот в чем. Здоровый мозг (в данном случае, скажем, мозг обезьяны) имеет ту чрезвычайно резкую особенность, что он реагирует только лишь на то, что есть в данную минуту. Этот мозг как бы не помнит ничего другого, кроме того, что есть. Он имеет короткую реакцию.
Вот обезьяну ударили. Она реагировала на это со всей силой своего темперамента. Но вот ей дали виноград — и счастье ее не омрачается воспоминаниями об ударе. Этот здоровый мозг как бы лишен всяких воспоминаний.
Мозг же больной, ненормальный (как крайность, допустим, мозг психически больного), напротив того, имеет ту резкую особенность, что он все время, постоянно и без перерыва что-то такое помнит. Какая-то идея, какое-то представление или мания не покидают мозг. Тут длительная и постоянная реакция.
Такой мозг как бы не воспринимает ничего другого. Он почти, сколько замечено, не реагирует на окружающее. Он как бы всецело погружен в свое воспоминание. И в этом вся видимая разница и нередко, быть может, первоначальный источник заболевания.
Теперь, если мы возьмем мозг среднего заболевания, мозг неврастеника или просто переутомленный мозг, мы увидим, что основное свойство его состоит также в задержке каких-то воспоминаний. Мы увидим, что человек, больной неврастенией, постоянно чем-то мучается, что-то решает, не может прийти к выводу и как бы несет в себе постоянное беспокойство и какие-то постоянные воспоминания. Этим самым он заставляет все время и беспрерывно работать свой мозг, что, несомненно, создает картину все большего заболевания, ибо появляется привычка, которая утверждается настолько, что даже сон не изменяет ее. И обычно сон неврастеника, сколько замечено, не дает ни облегчения, ни отдыха, а, напротив, он часто утомляет больного значительно больше даже, чем день.
Стало быть, весь вопрос заключается в следующем: как дать отдых мозгу и как убрать эти воспоминания? Об этом мы и попытаемся говорить.
Нет сомнения, что больной, освободившийся от неврастении, сумел сам случайно или по своей воле создать себе правильный, разумный отдых для мозга. И вся трудность избавления от неврастении именно в этом и заключается.
Автор, правда, не собирался писать домашнего лечебника и тем более не собирался давать медицинских советов. Но поскольку зашел разговор об этой болезни, о болезни чрезвычайно частой, новой и даже как бы повседневной, автор считает своим долгом поделиться своими знаниями.
Вот болезнь, которая нередко, в особенности в ее начале, не расценивается как болезнь — она расценивается как некоторая, что ли, перемена характера или перемена настроения. И по большей части человек, не заметив ее начала, принимается лечиться, когда болезнь приняла тяжелый и мучительный характер. Причем надо сказать, что часто не только начало не замечается, но не замечается и самый разгар болезни.
Я нередко получаю письма от читателей, которые жалуются на скуку, хандру, на свою раздражительность и нелюбовь к окружающим людям. Они просят меня, писателя, дать им совет, как им следует жить, чтобы избавиться от этих нравственных страданий. Причем они вовсе не подозревают, что они больны и что им следует обратиться не к писателю, а к врачу. Конечно, это относится не ко всем, которые скучают, но все же к большинству.
Вот, например, отрывок из письма, которое я получил в 1932 году. Автору письма 31 год. Он железнодорожный техник и чертежник.
«Я стал просто каким-то нравственным инвалидом. Мой характер, всегда жизнерадостный и темпераментный, круто переменился в сторону ухудшения. Еще недавно мне нравилось шумное общество, ухаживание за женщинами, товарищеские вечеринки и беседы, а сейчас я становлюсь нелюдимым и меня приводит в раздражение все это, то есть все, что мне раньше нравилось. Смех мне кажется глупым и пошлым.
И я даже впадаю в бешенство оттого, что вдруг слышу громкий хохот, шутки или даже пенье. Я избегаю даже ходить в театр, чтоб не раздражаться…
Да, моя жизнь несладкая, и в другой раз она меня тяготит какой-то своей ненужностью…
Дорогой Зощенко, что это — старость, или, может быть, все с годами становятся такими же, а только я не умею овладеть собой.
Чем мне заняться? Какие книги мне надо читать, чтоб хоть на мгновенье чувствовать себя хорошо и жизнерадостно. Посоветуйте».
Автор этого письма приписывает перемену своего характера возрасту или неумению владеть собой. Между тем он попросту болен неврастенией. Его раздражительность, скука, крайняя вспыльчивость и нежелание жить — все это признаки нервного перераздражения и нервной болезни.
Однако человек отнюдь не считает себя больным, и даже такой мысли у него не появляется, иначе он обратился бы к врачу, а не к писателю. И вот тут-то и заключается вся сложность болезни.
При чахотке поднимается температура. При расстройстве желудка болит живот. При простуде человек чихает. А тут черт его разберет — какие-то странные признаки болезни: человек сердится, недоволен окружающим, ему скучно, противно жить.
С такими признаками действительно не сразу разберешься, в чем дело, и не сразу поймешь, что надо идти к врачу, а не к писателю.
Вот еще одно письмо. Оно столь любопытно и характерно, что, несмотря на длину, я его печатаю полностью. Это письмо получено мною в 1931 году от одной работницы из Киева.
«Тов. Зощенко!
Меня очень интересует один вопрос, и я решилась его спросить у вас как у писателя.
Не знаю только, сумеете ли вы ответить на мой вопрос так, чтоб ваш ответ я смогла легко понять. Придется немного коснуться моей жизни, для того чтобы вы имели возможность ответить на заданный мною вопрос.
Мне всего лишь 23 года, но я за свою короткую жизнь успела пережить много горя, страданий и мучений. Я себя начала помнить с очень малых лет, кажется с четырех или пяти, но, во всяком случае, Октябрьский переворот 1917 года я так ясно помню, будто он был только лишь сегодня утром.
Я дочь рабочего. У меня есть брат, сестры и мать. Отец мой умер в 1922 году.
Пережив революцию 1917 года, жизнь у нас пошла умеренным темпом. (Мы жили в провинции — Елисаветграде.) До 1919 года мы жили более или менее спокойно. Брат мой был партийцем с 1917 года. Служил он в Красной Армии командиром артиллерийского полка, который во время гражданской войны беспрерывно находился в боях. Когда артполк приезжал в Елисаветград, брат учил меня (шутки ради) ездить на коне и метать ручные гранаты. Это было в 1918 и 1919 годах.
И вот благодаря такой "военной тренировке" я одолела премудрость верховой езды и развила широкий размах руки для метания гранат. С детства я отличалась черезмерной смелостью и способностью очень быстро все воспринимать, и поэтому за какие-нибудь шесть-семь месяцев я превосходно ездила на коне и метала гранаты на восемь-десять метров в длину.
В 1919 году я заболела сыпняком. Неожиданно в город пришла банда Григорьева и устроила еврейский погром. Меня, больную, с температурой выше сорока градусов, пришлось спускать с окна квартиры на пустынный двор, где имелись сараи, в которых мы имели бы возможность пробыть до ухода банды. В квартире боялись остаться, так как Григорьев, узнав бы, что в нашей семье имеются коммунисты, беспощадно изрубил бы всю семью в капусту.
И вот, не доходя до сараев, во двор влетают бандиты. Угрожая топорами, саблями и карабинами, требуют денег. Сколько было денег — отдали. Но черносотенцы этим не отделались, повели нас в штаб к атаману Григорьеву. Проходя по улицам, я, увидав горы трупов, потеряла сознание. Когда пришла в себя, узнала, что бандиты до штаба не довели, а отпустили домой. Узнала также, что ранили тетю и на улице убили мою сестру.
В 1920 году у власти были: Деникин, Махно, Петлюра, Юденич и дикая дивизия генерала Корнилова. И при каждом из них надо было бояться смерти из-за брата-коммуниста. У нас были личные враги, которые высказывали белопогонникам нашу семью.
И вот в 1920 году, когда в Елисаветграде был Деникин, пришли белые в наш дом, требуя сказать, где брат. Не узнав, они потащили меня в контрразведку, надеясь, что я, испугавшись (по малости лет), скажу, где находится брат. Они от меня ничего не узнали. Я все время твердила: «Не знаю». Увидав, что я ничего не скажу, они, избив меня, выпустили. Затем эти же деникинцы оставили в моей памяти неизгладимое впечатление, от которого у меня и по сегодняшний день волосы на голове подымаются. Во дворе у нас жил портной. Пришли к нему четыре офицера с требованием пошить им брезентовые плащи с кожаными отворотами, воротниками и манжетами. Если портной сделает к вечеру — озолотят. Если не сделает — расстреляют.
С помощью всех жильцов дома портной сшил вместо четырех только два плаща. Вечером пришли офицеры и, узнав, что не все плащи готовы, выволокли портного во двор и, приставив его к стене, изрешетили его вдребезги. Я, увидав всю эту историю, вспылила, прибежала к себе в комнату, схватила гранату, лежавшую в печи, и выскочила на двор, держа гранату за спиной. Офицеры стояли в углу двора и о чем-то совещались. Я сделала два шага по направлению к ним и, сорвав кольцо с гранаты, швырнула ее прямо в них. Когда дым рассеялся, на земле лежали только части их тел, а я от потрясения и волнения свалилась в постель на два месяца. Выздоровев, я получила подарок из штаба Красной Армии — настоящий браунинг.
1921 год был сравнительно спокоен, но только кошмарный голод еще больше измучил меня и всю семью. Правда, нам не приходилось есть древесную кору, так как брат, получая очень малый командирский паек, все-таки три четверти его уделял семье, иногда и весь. Семье из семи человек приходилось с этим пайком очень и очень голодать. 1922 год был для нас легче. Отец работал. Сестры на службе получали паек. Кое-как перебивались. Брат был в Киеве. И вот летом 1922 года новое несчастье тяжелым камнем падает на нашу семью. Отец заболевает сыпным тифом и, проболев месяц, умирает.
Брат, узнав о несчастье, приехал в Елисаветград и забрал нас в Киев. Поздней осенью, также в 1922 году, одна сестра заболевает брюшным тифом и умирает от осложнения — воспаления легких. Мама, не перенесши такого удара, умирает от паралича. Я осталась с одной сестрой и с женатым братом. Оставшись без средств, я начинаю искать работу. Брат не допускает мысли, чтоб я это сделала, — только учиться и учиться.
В 1924 году я была в цирке. Видела наездников. Вспомнив, что я когда-то умела прекрасно джигитовать, с места в карьер срываюсь с места и лечу к директору цирка с просьбой, чтоб он меня принял в цирк наездницей. Он соглашается, но, узнав, что у меня нет костюмов, нет коня, предлагает мне месяц работать бесплатно с тем условием, что костюмы он сам мне даст. Коня же взять из цирковой конюшни. Не имея другого выхода, я соглашаюсь на это условие. В цирке я работала с 1924 по 1928 год. Тяжелая, напряженная работа подломила мои силы, и я ушла из цирка с расширенным сердцем и острым малокровием.
В 1928 году пошла работать на производство — на стекольный завод. Работа неквалифицированная. Заработок очень небольшой. Обучаясь три месяца на металлообрабатывающем заводе, получаю квалификацию — фрезеровщица 5-го разряда.
Работаю и по сегодняшний день. Работа очень интересная, живая, увлекательная. Дело приходится иметь со станками, моторами, валами, пасами. Но я работаю машинально. Не знаю, чем объяснить. Стоит мне только положить и заштановать в станок болванку и пустить станок на самоход, как мной овладевает какая-то одеревенелость, тупость. Кажется, что все надоело, и все люди, окружающие меня, кажутся какими-то механическими истуканами, заводными куклами.
Вне заводской моя жизнь делается еще хуже, она начинает мне еще больше надоедать. Прихожу домой — не с кем слово молвить, сестра утром учится в институте, вечером работает, брат живет отдельно. Далеко. Подруг у меня очень мало. Есть масса знакомых, но что толку в них. Ведь нет у меня искреннего друга, с которым я бы могла делиться чувствами. А самой все переносить — очень и очень тяжело. Быть одинокой и никем не понятой и не иметь возможности поговорить с живой человеческой душой, которая отзывчиво отнеслась бы к моим тяжелым чувствам, — лучше умереть. Я временами думаю о смерти. Я часто выдвигаю ящик письменного стола и вынимаю браунинг, подаренный мне за «геройский подвиг», глажу его холодный блестящий ствол. Мысли о смерти часто меня навещают, но какая-то невообразимая сила заставляет меня отказаться от этой мысли.
Тов. Зощенко! Я лишь теперь задам вам вопрос, на который с нетерпением буду ждать вашего ответа. Скажите мне (если знаете), почему сейчас, в 1931 году, когда Советское государство окрепло, все люди живы, резвы, все жаждут жить, увлечены интересной работой, ударничеством, соцсоревнованием, темпами строительства, — я не могу, физически не могу чувствовать этот пульс жизни страны. Мне кажется, что все заглохло, а только далекими отголосками раздаются удары пульса.
Вы, т. Зощенко, себе представить не можете, до каких зеленых чертиков мне все надоело. Прихожу домой и сажусь писать свои "откровенные мысли", а когда их потом читаю, меня начинает тошнить, оттого что каждый день пишу одно и то же.
А ведь иначе не могу. У меня одна тема: "Надоело все до смерти", "С жизнью покончить — самое благое дело". Но никак не могу приставить дуло револьвера к виску. Как только это сделаю, во мне пробуждается жажда жизни, которая сейчас же исчезает, как только спущу руку с оружием.
Вы скажете: "Нет силы воли". Вы правы, бесконечно правы. У меня была сила воли. Была. Не знаю, где я ее потеряла. Возможно, что эта сила погибла от всех моих переживаний.
Тов. Зощенко! У меня к вам просьба. Большая просьба. Ответьте мне. Что мне делать? Как мне выбраться из этого воображаемого болота, в котором я захлебываюсь? Ведь это болото гораздо хуже топкого.
Сама я не имею сил выбраться. Помогите мне. Прошу.
Ответа жду с нетерпением».