Вавила был крепок, коренаст, широк, с темными остриженными волосами, с редкой узкой бородой на строгом загорелом лице. Носил он темную рубаху с мелкими цветочкам, широкие из плиса шаровары и высокие простые сапоги с войлочным чулком — и зимой и летом.
Как всегда был кончен и этот день накануне Новогодья. Сидел у стола над раскрытой книгою Корнил и, погруженный в чтение, испитый и бледный, с чуть наметившеюся светлой бородкой, большими страдальческими глазами, смотрел куда-то через книгу в глубь и в даль. На нем была белая холщевая, вышитая красным гарусом, рубаха, домотканые штаны и темные валенки.
Волосы свисли на лицо, и весь он точно спал с открытыми глазами, позабывши явь житейскую.
С едва заметною усмешкой в прищуренных глазах смотрела на него Лимпея, стоящая спиной к печному челу.
Рукодельный сибирский кокошник с позументом, желтенький сарафан, подпоясанный гарусной покромкой, большие серебряные серьги кольцами в ушах и множество рядов янтарей на шее делали ее похожей на царицу с красочной пряничной картинки, что продают на русских ярмарках. Но миг, и бледно-матовое и темные, большие, строгие, почти испуганные и печальные глаза — все преображалось. Из царицы пряничной делалась она царицей-женщиной, властной красой своей, вольной в хотеньях, жестокой в лукавстве, милостивой в хмельных ласках. Стояла у печи, ждала, когда кончит молитву свекор, и думала какую-то свою, грешную думу. Вот отчего усмешка пряталась в ее грустных ресницах, а испуг — во взгляде.
Вавила оторвался от молитвы и спросил Корнила:
— Амбары-те ты замкнул ли?
Посмотрев на отца непонимающими глазами, Корнил ничего не ответил.
— Батюшка тебя спрашивает, — поспешно объяснила Лимпея, — Амбары-те ты запер ли на замки?
Корнил вздохнул и, оторвавшись от книги, тихо вымолвил:
— Стало быть, запер.
— Стало быть, запер!.. — передразнил его Вавила, — Слово у те насилу вынудишь!
И взяв руки подмышки, продолжал с вздохом вслух молитву, вкладывая в смысл ее презрение к сыну:
— Помяни Господи в царствие твоем царя Давида и всю кротость его. Слава Отцу и Сыну и Святому Духу! — оборотился на сноху, — А ты чего ждешь? Руки-то сложила.
— Где, батюшка, постель прикажешь стелить тебе сегодня?
— Тамотко, на полатях сегодня лягу, повел Вавила локтем в сторону другой избы. — И ныне и присно и во веки веков, аминь… Господи, помилуй. Господи, прости!
Пытливо посмотрел в лицо жене Корнил. Она потупила глаза, подошла к кровати, взяла подушку, часть одежды и ушла в другую избу через сени.
Вавила положил земной поклон, перекрестился и, покончив молитву, зорко посмотрел на сына.
— Ложь-ка, неча свет-то жечь. Завтра пораньше надо снег отметывать: ворота завалило. Собаки-то спущены ли с цепи?
— Стало, спущены.
— Стало спущены! Родителю, как отвечаешь? — и Вавила пошел вслед за Лимпеей. — Спи, сказано, ложись! — крикнул он, шагая за порог.
Оставшись один в горнице, Корнил медленно поднялся на ноги и потянулся вслед за отцом. Рот его открылся, глаза расширились, а голова медленно, одним ухом, повернулась к закрытой двери. Как вор, на цыпочках подкрался он к ней и замер, слушая. Открыть же двери и выйти не посмел. Так он стоял долго, пока, наконец, не вздрогнул и, схватив себя за грудь, прошептал чуть слышно:
— Заперлися!..
Полусогнутый отступил он от двери и страдальчески, без слез, заскулил, повторяя:
— Заперлися!
Потом встал на колени перед божницей и вытянул перед собою руки.
— Господи! Научи. Дай мне крепости… Дай мне, Господи, терпенья. Научи кротости!
Упал ниц, лежа всхлипывал, повторяя все те же слова о кротости, смирении и терпении. А сам, нет-нет, прислушивался, припадал к полу и, пересилив боль, шептал:
— Господи, помилуй!.. Заперлися…
Лимпея вошла в горницу, оправила на голове повязку и, видя мужа на коленях, остановилась у порога в страхе или в изумлении.
Медленно встал на ноги Корнил, отвернулся от икон и, бросившись к жене, страдальчески и кротко зашептал:
— Запирался? Опять запирался!
Переполненная жалостью и ненавистью к мужу женщина сказала:
— Да не терзайся ты! Не изводися. Ну, што же я доспею: спину заставил растирать ему. Я уж и сама не рада жизни этой окаянной здеся…
Поедая глазами жену и указывая на божницу, Корнил шептал:
— На Бога погляди! Ну, погляди на Бога прямо. А! Не можешь? Не можешь поглядеть на Бога?
— Да будя, будя! — простонала Лимпея, — Жилы мои вытянули. Кровь всю выпили, — тут же сжалилась, — Ну, ложись, Господь с тобою. Помолись Богу да ложися…
— Не могу я спать теперича. И молиться не могу я… Думы меня одолели. Нет, у меня терпения сносить мою обиду.
— Ну, какая же обида? Ну, я, вот она, с тобою… Ну, иди ко мне, иди сюда. Я сама тебя разую. Уложу, как дитё малое.
Корнил покорно и поспешно подошел к ней, продолжая шептать:
— А потом, когда усну — ты опять уйдешь? К нему уйдешь, как в прошлый раз?
— Да не уйду! Собакою цепною буду у кровати всю ночь сидеть, стеречь тебя. Выть буду всю ночь… Пальцы свои грызть с горя лютого!
Лимпея сдвинула густые брови, скрипнула зубами.
— Ну, не надо. Ну, не надо злиться! — исступленно стал уговаривать ее Корнил. — Не надо плакать. Я буду тихо сидеть вот за столом, а ты ложись… Я буду тебе читать писание… А ты ложись и слушай…
Устало и неторопливо села у стола Лимпея.
— Ну, почитай… Почитай — душу свою облегчи… Я послухаю, послухаю…
— Нет, ты ложись, а я посижу. Я дух свой хочу утешить писанием…
Он сел у стола, раскрыл книгу, но не мог читать. Лишь перебирал листы дрожавшими руками, стараясь и не находя нужной страницы.
— Не могу я, не могу одолеть себя, — заключил он кротко, — Вот ежели бы таким сделаться, как святой Яков. В миру живет, в миру отрекся от всех благ земных и благо ему, Лимпеюшка, благо ему, дядюшке Якову.
— Просто дурачок он, твой дядюшка Яков. А дуракам, понятное дело, ничего не надо.
— Нет, он не дурачок! — горячо ответил Корнил, — Нет, нет, он мудрость воспринял от Бога и от юности преборил все страсти. А я — не могу… Я не умею… Лимпеюшка, я грешный. Меня мучают мирские страсти.
— Ой, да, какие у те страсти! Хворый ты смолоду, вот и горе. И не надо бы тебе жениться вовсе!
— Не моя была воля, Лимпеюшка, не моя воля.
— Ты воли не имеешь, а я виновата. Ты хворый, а я виновата.
— А! А тебе надо сильного? — сквозь слезы продолжал Корнил, — Тебе надо такого, как Мотька Бочкарь, разбойника?.. Ну, где же мне взять такую силу… Где же мне взять здоровья, коли Бог его у меня отнял?
— Да не распаляй ты душу зря. Я к слову! — низким голосом, примиряюще, сказала Лимпея. — Читай-ка со Христом. Я послухаю. Мне и самой не сладко горе наше мыкать.
— Горе мыкать?.. Какое горе мыкать?.. Пошто тебе со мною горе? — подходя к жене подвизгивал Корнил. — Ты мне скажи все от души… Ты мне откройся во всем… А, может, ты и в Бога не веруешь, а?.. Лимпея, ты скажи мне. Поче ты в прошлый раз к Петровне, к просвирне, уходила, а?.. Ты у ней ворожишь, а?.. А про кого ворожишь? Ну, скажи же…
— А ты поче к ней ездишь? — огрызнулась женщина, — Ты тоже ездишь к ней — я знаю…
Корнил смутился, заморгал, виновато улыбнулся.
— Я?.. Я только два раза, Лимпеюшка… Я с дяденькой Яковом у нее видаюсь, чтобы батюшка не знал. Мне у ней легко бывает. У ней тихо, чисто, как в келейке. Дяденька Яков там рассказывал, а я слушал. Он говорил наитием. И про сон один мне рассказывал… Видает он его по-разному, по-новому, а сон один и тот же… Когда говорил, делался как на иконе. А он, Лимпеюшка, совсем даже неграмотный, а мне не дано такого сна увидеть.
Нетерпеливо перебила его Лимпея:
— Ну, вот, и шли бы все трое, куда не то в леса спасаться и сны бы там видели хорошие. Ни во сне, ни на яву не вижу с вами никакого роздыха. И леса мне ваши опостылели.
— А ты откройся мне. Ты не таись — скажи: какого тебе надо роздыха? — таинственно допрашивал Корнил. — Я не буду на тебя серчать ни в чем. Только скажи мне правду.