Литмир - Электронная Библиотека

Загрустила, запечалилась Анисья Ивановна, проводивши повелителя своего, станового пристава, в уезд. Уверял, что кудри были у него. Но не верит она фотографиям, где он и впрямь с кудрями. Когда с кудрями был — ее еще на свете не было. Теперь — лысый и дряблый, с глазами мутными, с колючими желтыми усами, прокуренными табаком, а сам ревнив и зорок в ревности, как настоящий полюбовник. И не обидно б было прятаться, ежели бы хоть венчанные были. А главное, года уходят — двадцать седьмой год пошел, еще три года — старой девкой назовут…

Рано утром встала — зимний день короток — нарядилась побогаче — с грешной думкою в церковь пошла. Дома — Яша, старичок-рассыльный, сам все приберет, и самовар поставит, встретит ее, как настоящую барыню-приставшу. А только все-таки не угодит, потому что видом всем неуважение покажет. Ну, за то хоть злобу на нем сорвет, накричит, натопчет, благо — старичок безответный.

Большая комната у пристава обставлена, как у всех захолустных приставов и земских заседателей: богато и безвкусно. Два нрава смешаны: берлога старого холостяка-чиновника, небрежного к домашнему уюту и порядку, и изба, украшенная проворной молодой опрятной рукою полуграмотной крестьянки, желающей быть барыней.

Царь и губернаторы любуются пузатым шкафом с безделушками, а из правого угла к порогу смотрит множество святых угодников. Поверх цветистой скатерти на круглом столе в углу комнаты — старые альбомы, с выцветшими фотографиями и увядшими забытыми цветками, деловые книги и букет бумажных запыленных орхидей в медно-желтом кувшине. Старинные часы на стенке тикают раздумчиво, упорно и строго. Но особенной важностью напичканы давно отцветшие коричневые занавески на дверях и окнах. В их кистях и перехватах всегда таится что-то недотрожливо-господское, когда Яша прибирает в комнатах. Не то трясти их, не то ни трясти. Потряси — пыль на столы и стулья не усядется до самого вечера, а не потряси — Анисья Ивановна будет кричать тоже до вечера.

Посмотрел Яша в окно на белые сугробы снега, на снежные пуховики на крышах соседских изб и поветей и прислушался к церковному трезвону во все колокола.

— Обедня отошла… Сейчас приедет! — и заторопился с уборкой последней комнаты.

Одевался Яша всегда в длинный серый зипун, из арестантского сукна, подаренный ему приставом, подпоясывался тонким ремешком туго и высоко, под самой грудью. Борода у него вся седая и окладистая, в кольцах, а голова лысая, только на висках да на затылке бахрома. Лицо у Яши чистое, румяное, нес вздернутый, походка мягкая, беззвучная — всегда ходил он в валенках — зимой и летом. И всегда без шапки, даже удивительно, как зимой лысина не знобится.

Расставляя стулья, мягким тенорком напевал с беспечностью ребенка:

— Иисусе, сыне Божий! Сыне Божий, помилуй нас!

Внезапно остановил взгляд на царском портрете и, заметив пыль на нем, бросил веник, встал на стул и полою зипуна стал осторожно вытирать портрет. А сам продолжал напевать, все полнее вдохновляясь своим пением:

— А ай, слава тебе Боже наш, слава тебе-е.

И не заметил, как вошла, остановилась в дверях, с озлоблением посмотрела на него Анисья.

— Что ж ты, дурака валяешь? Обедня отошла, а он и в комнатах еще не вымел.

Одетая в теплый зимний салоп, в пуховую большую шаль, она взмахнула большой лисьей муфтой:

— Смотри, какую пылищу поднял! Мети скорей — сейчас люди ко мне придут! — и пошла в спальню, продолжая кричать, — Вот окаянный человек какой!

Яша соскочил со стула и, мечась по комнате, незлобиво передразнил:

«Окаянный, окаянный…» Называется, из церкви пришла.

Анисься же, выступив из спальни с полускинутою шубой, еще громче закричала:

— А чего же у тебя дверь была не заперта! Эдак ты опять воров запустишь!..

— Ну — вот: воров!.. Посмеют к тебе воры заглянуть.

— Бу-бу-бу… Бу-бу-бу. Бубнит чего-ето, шмель лысоголовый… Ну, иди, скорее, ставь самовар. Да сбегай к Стратилатовне — пусть ко мне придет.

— Ну, а Стратилатовну позвать — за ней и Васька Слесарь притащится… А там и Митька Калюшкин, а там и все опять…

Анисья налетела коршуном на Яшу:

— Ну, а твое какое дело? Какое твое дело? Я тут хозяйка али ты?

Но Яша все-таки ворчал:

— Воров боишься, а сама зовешь их. А я за все отвечай…

Анисья вдруг хорошим смехом засмеялась.

— Ну, и отвечай! Что же ты даром в царство небесное попасть хочешь? А раз мне в царство небесное нет теперь ходу, я хоть погуляю, как мне хочется… Ну, иди!.. Сейчас должна просвирня придти, — и она добавила, сурово усмехнувшись:

— И Матвей Бочкарев придет сегодня.

Яша даже рот раскрыл от изумления.

— Бочка-арь?.. Ой, Господи Иисусе!.. Ну, на што ты этого-то пускаешь?.. Ведь грех, грех!

— Грех, как орех: раскусил да в рот, — со смехом сказала Анисья, выпроваживая Яшу за двери.

Потом прибрала скатерть, навела порядок, прибрала на столах по-своему, остановилась перед зеркалом.

— У-у, рожа как раскраснелась!.. Ну-ка, Мотька! Я тебя сегодня раззадорю, окаянный! Сегодня я не буду такой дурой, как в прошлый раз…

Любуясь собой в зеркало, подбоченясь и подтанцовывая, прошла мимо зеркала взад и вперед. Потом остановилась, задумалась и строгими глазами посмотрела в одну точку.

— Пошла! Теперь пошла! И в церковь за этим хожу, и Богу об этом молюся, окаянная… Окаянная!

В комнату вошла благообразная, бледнолицая старушка. Одетая во все черное, с пестреньким платочком трубочкой в руках, она робко улыбнулась, огляделась по сторонам и таинственно заговорила:

— Только ты, родимушка, никому не сказывай, что я к тебе пришла. Батюшка наш, ой какой строгий к этому! Уж я, грешница, и так грешу супроть его: даже на духу ему не каюсь, што гадаю… Знаю, што лишит он меня святых таинств, откажет от чистого просвирного дела…

— Снимай кацавейку-то, — помогая ей раздеться, строго говорила Анисья.

— Давай ее сюда, я ее в спальню унесу.

— Знаю, что грех великий ворожба на картах, а не могу людям отказать, — продолжала старушка. — Не могу, родимушка! Жалко людей в горести их. Вот хожу и утешаю и ворожу им, и счастья им желаю, и долю им гадаю, и Господу молюсь за них. Ну, если Господь милостив — он мне простит. Худого людям я никогда не накликала. А приходили ко мне с разным… Приходили и сулили золото и серебро, и всякие подарки. На порчу хотели меня приклонить. Нет, родимушка, этого я не хотела и не умела никогда, и Господь на это меня не благословит… Обманывать людей не стану. Вот и ты, родимушка, ежели о хорошем думаешь гадать — погадаю, а ежели о дурном, о грешном — не могу, не умею.

Она посмотрела на Анисью прямо и, не переставая улыбаться, продолжала:

— Ишь, заморгала. Должно и ты хочешь про што-то нехорошее гадать. Ась?

Анисья глубоко вздохнула и могучим грудным голосом спросила:

— А што хорошее-то есть на свете, Августа Петровна?.. Разве хорошо, что я у старика на содержании живу?.. Ведь без закона я живу! А я хочу судьбу свою устроить по закону и человека хочу молодого из беспутной жизни вызволить. Худо разве это?..

— А ты укроти гордыню свою. Похоть свою утиши. К Господу с молитвой обратися… И стерпи, стерпи, родимушка!

— Да терплю, терплю я… Вот он четыре месяца безвыездно сидел возле меня — я терпела. И если бы исправник не приехал, он и еще сидел бы. А вот уехал по уезду — у меня сейчас внутри пожар занялся! Надоело крадучись грешить, хочу в открытую, хочу днем, вот здесь у себя дома, кричать, плясать, песни играть, и милого своего при всех целовать. Ну, што я с собой поделаю?.. Вот и погадай мне судьбу мою, будет мне в жизни путь какой-нибудь хороший или нет?

Анисья помолчала, любуясь растерянным лицом просвирни, и таинственно прибавила:

— И вот што главное: исполнится ли одно дело тут?.. Сурьезное…

Просвирня потупилась, смолчала. Достала карты и начала медленно, обрядно, строго тасовать их.

— Будет ли тебе в жизни путь хороший? Об этом погадаю… А ты не горячись. Гордыню свою укроти. О каком таком сурьезном деле, — прищурившись, взглянула она на Анисью.

29
{"b":"279878","o":1}