Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я никогда не был другом этой силы — у нее есть только ПОЧИТАТЕЛИ И ЛИКВИДАТОРЫ — но она доверилась мне и я причинил ей столько же вреда, сколько и вам. И даже больше, я думаю, потому что это существо одиноко и оно страдает в этом ДОМИНИОНЕ, как приходилось страдать и мне. У вас есть друзья, которые знают, кто вы, и вам не надо скрывать свою ПОДЛИННУЮ ПРИРОДУ. Держитесь за них крепче и за их любовь к вам, ибо вскоре Страна Желанной Скалы будет сотрясаться и дрожать, а в такие времена все что есть у души — это сообщество любящего друга. Я говорю это, потому что мне уже пришлось жить в такое время, и я РАД, что если оно снова наступит в ПЯТОМ ДОМИНИОНЕ, то я буду уже мертв и мое лицо будет обращено к бессмертной славе НЕЗРИМОГО.

Восславим ХАПЕКСАМЕНДИОСА.

А вам, сэр, в настоящий момент я могу предложить свое раскаяние и молитвы».

Там было еще немного текста, но с этого места как почерк, так и синтаксис стали стремительно ухудшаться, словно Чэнт нацарапал эти строчки, надевая пальто. Однако в более связных отрывках содержалось достаточно намеков, чтобы не дать Миляге уснуть. Особенно насторожили его описания Пай-о-па:

«РЕДКОЕ существо… мешанина самых разнообразных вариантов и возможностей…»

Что это было, как не подтверждение того, что его чувства испытали в Нью-Йорке? А если это действительно так, то что же это было за существо, которое стояло перед ним обнаженным и единым, но таило в себе множественность? Что же это была за сила, у которой, по словам Чэнта, не может быть друзей («у нее есть только ПОЧИТАТЕЛИ И ЛИКВИДАТОРЫ», — писал он) и которой «в этом деле причинили столько же вреда» (вновь слова Чэнта), сколько и Эстабруку, которому Чэнт предлагал свое раскаяние и молитвы? Во всяком случае, природа ее не была человеческой. Она не происходила ни из одного племени, ни из одной нации, которые были известны Миляге. Он перечитал письмо еще и еще, и с каждым разом возможность веры подкрадывалась все ближе. Он чувствовал, как она близка. Она только что пришла к нему из той страны, существование которой он впервые заподозрил в Нью-Йорке. Тогда мысль об этом испугала его. Но теперь он не боялся, потому что наступало утро Рождества — самое время для появления чуда, которое изменит мир.

Чем ближе они оказывались (вера и утро), тем больше он жалел, что оттолкнул убийцу, когда тот так явно стремился к контакту. Теперь ему оставалось полагаться только на воспоминания о мозаичном лице Пай-о-па, которые вскоре начнут тускнеть в его забывчивой голове. Он должен закрепить их! Вот главная задача: зафиксировать видение, прежде чем оно успеет ускользнуть.

Он отшвырнул письмо и подошел взглянуть на «Ужин в Эммаусе». Был ли способен какой-нибудь из этих стилей передать то, что он видел? Вряд ли. Для того чтобы изобразить то, что он видел, ему потребуется изобрести новый стиль. Вдохновленный этой честолюбивой задачей, он водрузил перед собой «Ужин» и стал выдавливать жженую умбру прямо на полотно. Потом он стал равномерно распределять ее по холсту с помощью шпателя, пока изображенная сцена не исчезла окончательно. На ее месте была теперь темная грунтовка, на которой он процарапал очертания фигуры. Он никогда подробно не изучал анатомию. Мужское тело не представляло для него особого эстетического интереса, а женское было таким изменчивым и непостоянным, так зависело от своих движений (или от движений света на нем), что любая попытка его статического изображения казалась ему изначально обреченной. Но сейчас он хотел выполнить невозможную задачу — изобразить протеическую, изменчивую форму, хотел найти способ запечатлеть то, что он видел на пороге своего номера, когда многочисленные лица Пай-о-па замелькали перед ним, как карты в колоде фокусника. Если он воссоздаст это зрелище или по крайней мере попытается это сделать, возможно, ему удастся совладать с наваждением, во власти которого он оказался.

В настоящей лихорадке он работал в течение двух часов, творя с краской такие вещи, которые раньше никогда бы не пришли ему в голову. Он размазывал ее шпателем и даже пальцами, пытаясь воссоздать хотя бы очертания и пропорции головы и шеи загадочного существа. Его образ стоял перед глазами Миляги достаточно ясно (с той ночи ни одно из воспоминаний не потускнело), но даже самый приблизительный набросок не давался его руке. Он был слишком плохо подготовлен для выполнения стоящей перед ним задачи. Слишком долго он был паразитом, который занимался только тем, что копировал чужие видения. Теперь наконец у него появилось свое — правда, одно-единственное, но тем более драгоценное, — а он не мог его воссоздать. Осознав поражение, он хотел было заплакать, но почувствовал себя слишком усталым для этого. С руками, покрытыми краской, он лег на холодную постель и стал ждать, пока сон поможет ему забыться.

Перед тем как он заснул, две мысли пришли ему в голову. Первая, что с таким количеством жженой умбры на руках он выглядит так, словно играл со своим собственным дерьмом. И вторая, что единственный способ решения стоящей перед ним живописной проблемы состоит в том, чтобы вновь увидеть объект изображения во плоти. Эту мысль он встретил с радостью и уснул, позабыв обо всех своих несчастьях и улыбаясь при мысли о том, как он снова встретится с редким существом лицом к лицу.

Глава 11

Путешествие из дома Годольфина на Примроуз-Хилл до Башни «Tabula Rasa» заняло совсем немного времени, и Дауд привез его в Хайгейт ровно в шесть, но Оскар предложил поехать вниз по Крауч-Энд, потом вверх через Масуэлл-Хилл и уже потом к Башне, чтобы прибыть на десять минут позже.

— У них не должно появиться мысли, что мы готовы унижаться перед ними, — заметил он, когда они подъехали к Башне во второй раз. — А то они слишком высоко задерут нос.

— Мне подождать внизу?

— В холоде и в одиночестве? Дорогой Дауди, об этом и речи быть не может. Мы поднимемся вместе, неся с собой наши дары.

— Какие дары?

— Наш ум, наш вкус в выборе костюмов — мой вкус, если быть точным, — да нас самих, в конце концов.

Они вышли из машины и направились к главному входу. Каждый их шаг фиксировался камерами, установленными над дверями. Когда они подошли ко входу, замок щелкнул, и они ступили внутрь. Пока они шли через вестибюль по направлению к лифту, Годольфин прошептал:

— Что бы ни случилось этим вечером, Дауди, прошу тебя, запомни…

Договорить он не успел. Двери лифта открылись, и оттуда появился Блоксхэм. На лице его, как всегда, было написано тупое самодовольство.

— Чудесный галстук, — сказал ему Оскар. — Желтый тебе очень идет. — (Галстук был синим.) — Не возражаешь, если я захвачу с собой Дауда? Нас с ним водой не разольешь.

— Этим вечером ему здесь не место, — сказал Блоксхэм.

И вновь Дауд предложил подождать внизу, но Оскар и слышать об этом не желал.

— Можешь подождать и наверху, — сказал он. — Полюбуешься видом.

Все это злило Блоксхэма, но с Оскаром не так-то легко было совладать. Они поднимались в молчании. На площадке последнего этажа Дауд был предоставлен самому себе, а Блоксхэм повел Годольфина в зал заседаний. Они ждали, и на всех лицах застыло обвинительное выражение. А некоторые — Шейлс, конечно, и Шарлотта Фивер — не пытались скрыть, какое удовольствие доставлял им тот факт, что самый непокорный и нераскаянный член Общества наконец-то призван к ответу.

— О, ради бога, извините… — сказал Оскар, когда двери за ним закрылись. — Вы меня долго ждете?

За пределами зала в одном из пустынных вестибюлей Дауд слушал свое крохотное карманное радио и размышлял. В семичасовом выпуске новостей сообщалось об автомобильной катастрофе, унесшей жизнь целой семьи, которая решила отправиться в рождественское путешествие на север, а также о вспыхнувших в Бристоле и Манчестере тюремных бунтах, участники которых заявили, что тюремные офицеры вскрыли и уничтожили рождественские подарки от их любимых. Потом была зачитана обычная коллекция военных годовщин и прозвучала сводка погоды, обещавшая на Рождество облачность и весенний дождичек, который, судя по аналогичным случаям в прошлом, приведет к тому, что в Гайд-парке распустятся крокусы, обреченные на гибель от мороза через несколько дней. В восемь часов вечера, все еще ожидая у окна, Дауд слушал второй выпуск новостей, содержавший поправку к первому. Из железного месива разбившихся машин был извлечен осиротевший, но невредимый ребенок трех месяцев от роду. Сидя в холодном сумраке, Дауд тихонько заплакал. Плач настолько же был недоступен его подлинным эмоциональным возможностям, насколько ощущение холода было недоступно его нервным окончаниям. Но он обучался ремеслу горя с той же решимостью уподобиться человеку, с которой он учился ежиться от холода. Учителем его был Шекспир, а любимым уроком — Лир. Он оплакивал ребенка и крокусы. Не успели просохнуть его слезы, как яростные крики из зала заседаний донеслись до его ушей. Дверь в зал распахнулась, и Оскар позвал его внутрь, несмотря на протесты со стороны других членов.

28
{"b":"279385","o":1}