Уже часто в моменты глубочайшей тоски я грезил о разрыве всех связей, мне кажется, я ему об этом уже говорил, мне кажется, именно чтобы их развязать, я и хотел завязать сами связи, связать себя с ним таким образом, чтобы взаимопонимание, став действительным, в действительности же могло разрушиться. Может статься, я грезил и о большем, может статься, только для того с собою и сближался, чтобы вступить с ним в борьбу, в схватку, которая разлучила бы его с самим собой, пусть даже и разлучая навсегда с самим собою и меня. Греза, отражавшая одну лишь мою усталость, бесплодие моей усталости, точку забытья, где я тщетно пытался обмануться в том, что знал лучше всего, и вот что я знал: ничто в нем я не мог воспринять превратно. Полагаю, что и в самые несчастливые моменты во мне не возникало проявлений раскаяния или злопамятства, никакого чувства вины, что, вероятно, лишало меня взамен и надежды. Эка важность. Я никогда не упускал случая признать его правоту — я, кто только и был прав; он же никогда не обременял меня виной по отношению ко мне же. Если это меня и губит, мешая себя погубить, если это-то меня и связывает, беспрестанно откладывая конец, я принимаю узы подобной связи и выдержу это испытание сквозь всю бесконечность времени.
Откуда такое доверие? Да и доверие ли это? Я доверяю ему не более, чем самому себе, лишь чуть больше ему, поскольку он не так надежен, как я. Чуть больше ему, поскольку я нахожу в нем чуть меньше, чем в себе. Доверие? Ну уж, по меньшей мере, ничего, что могло бы навеять недоверчивость, ничего, что должно было бы побудить меня сожалеть об этой встрече, если она имела место. Доверие? Но тогда доверие к бездне, доверие, что бездна от меня не уйдет, мне не изменит.
Я не верил, что он может открыть мне нечто важное; от него я не ждал никаких откровений. И это тоже делает нас справедливыми друг к другу. Но не ждал ли я все же чего-то, не хотел ли его спросить, как и сделал вновь в это мгновение: “Я могу на вас положиться, не так ли?”, тут же услышав в ответ: “Да, но при условии, что и я мог бы на вас положиться. — Вы хотите сказать, что я должен без передышки, без остановки говорить с вами? — Говорить, описывать все подряд”. И этого хватило, чтобы пробудить дух неуверенности: “Описывать? зачем? — сказал я. — Тут нечего описывать, тут почти ничего уже нет”. Откуда этот ненасытный голод на факты, которых он, чего доброго, не понимал, но которые хотел тем не менее усвоить, этот слепой голод в нем, который я тут же, как болезненную тошноту, почувствовал и в себе? Действительно ли он что-то искал? Но он ничего не искал, он не мог искать ничего особенного; поверь я в это, я бы тут же сошел с ума, я даже и думать не думал, что он был со мной как-то особо связан: не со мной, не со мной. И однако, я ощущал приближение этой бесцельной, терпеливой ненасытности, никогда не разочаровывающейся в ожидании ничтожной частички несущественной действительности; в форме своего собственного отвращения ощущал ее приближение, ее робкие поиски, которые мне надлежало ежели не завершить, то по крайней мере остановить. Что я мог ему дать? Жест, еще один шаг, вздох, последнее дыхание? Или его собственную речь, которую я бы хотел раз и навсегда удержать от себя в стороне, он же неустанно подхватывал, словно в ней пребывал остаток жизни и он хотел еще более его убавить, лишить меня его, дабы у меня уже не осталось ничего, мне принадлежащего. Я сказал ему с резкостью, которая ранила и меня самого: “Вы хотите знать, на чем я остановился? Но ведь ничего не изменилось, мы все в том же месте, мы будем здесь всегда; да, я нахожу странным беседовать с вами, странно до этого дойти, странно ограничиться этим; почему беседа стоит мне столько сил? к чему вообще то, что мне столького стоит; должен ли я только ей себя без отдыха и посвящать — того не желая, ничего от нее не ожидая? Я так и буду болтать с вами? Это меня изматывает, даже не изматывает меня”. Столько слов, которые только и выражали, что опасное нарастание моих сил, в чем я тут же и отдал себе отчет — особенно же, услыхав, как он спрашивает: “Вы хотите видеть новое?”, словно он, именно он, был диковинно, бесконечно жаден до того, что могло оказаться новым. Этот порыв погасил мое возбуждение, вынудив молча вернуться к сиюминутной истине: “Не обязательно новое; может быть, ничего, что было бы для кого-то новым”. Я воображал, что он готов порассуждать на эту тему, но он тут же в свою очередь отрезал: “Нет, ничего нового”. Слова, которыми мне надо было проникнуться. После этих-то слов я чуть позже и сказал ему: “В данный момент я сижу на краешке кровати, я, конечно же, вот-вот встану, скоро наступит день. — Тут темно, не так ли? — Не так уж и темно, просто свет какой-то сумрачный. — Не хотите ли вы прямо сейчас прилечь? — Да, думаю, что прилягу, это большая кровать — смятая, в полном беспорядке. Вы хотите, чтобы я описывал вам все подряд так, как это вижу? — Да, вот именно, так, как мы можем это увидеть, так, как мы это и увидим”. Я, однако, не прилег. Я словно позабыл, что нужно для этого делать, и все-таки, улегшись, я бы очутился ближе к тому общему видению, в недра которого он меня затягивал, невзирая на мои силы или же чтобы меня от них-то и отвлечь, чтобы, не обращая на них внимания, их подорвать. Что произошло бы, если бы я улегся? По меньшей мере, я мог себе это представить: не было ничего заманчивее этой огромной, уже раскрытой протяженности, этой безмерности, где моя личность не подпадала бы никаким пристрастиям, где мой покой был бы не только словно заснувший рядом со мной, бодрствующим, спутник. Почему бы не попробовать? Несколько мгновений я грежу об этом. Пока я мечтаю, мою руку словно приглашает безмятежность пространства, там ничто не движется, нет ничего ни устойчивого, ни подвижного, одна гладкая неподвижность, к которой я оборачиваюсь, ложась на бок, что ни расстраивает, ни ограничивает протяженность. Я, что верно, то верно, всего лишь на грани настоящей позы, которую распознаю чуть вне себя в форме легкого волнения, чье твердое, почти жесткое сопротивление я с некоторым изумлением испытываю. Здесь пространство словно морщит некая неповторимая рябь, я каким-то образом ее вижу, и то, что ее нестройная неравномерность находится именно здесь, должно бы меня насторожить, но, отбросив все заботы, я легкомысленно, радостно откидываюсь назад, доверяясь пространству, его безразличию и невниманию. Так с легкостью, выражающей мое собственное ликование, и свершается это последнее движение, но стоит ему утвердиться, как вокруг сжимается вся мощь пустоты, она замыкает, сдерживает и отталкивает меня вглубь бесконечного падения, так что провал, в который я падаю, по размеру в точности мое тело, это и есть мое тело, куда я не имею возможности упасть, натыкаясь на него в данный миг, как на холодное, чужое присутствие, отбрасывающее меня туда, где я и есть. Это-то и есть начало, сказал я себе, все так и началось. Да, такова эта греза, и вот на какое открытие она, как я подозреваю, хотела меня навести: коли мне ныне запрещено ложиться, то потому, что я уже простерт в той точке, где меня тем не менее уже нет, но есть кто-то. Чего же хочет от меня подобное мгновение? Оно отнимает все силы, оставляет меня здесь ни стоя, ни лежа, без прав и без покоя, праздным и однако беспрестанно этой праздностью занятым, не несведущим, а слишком знающим, не неподвижным, а на грани вечного возбуждения. Что же просит оно сделать? Падение бесконечно, оно, стало быть, не дает мне ничего сделать, я не могу его остановить, у меня нет к этому средств, я даже и не падаю, я всего лишь сижу на краешке кровати, пока вдаль уходит легкий отголосок шепота: “Вы пишете; вы в данный момент пишете?”
Не могу сказать, что вырвался из подобной грезы. Правда, что этой ночью — я зову ее ночью, и однако же это — сверкающий летний свет, — я все еще связан с неким усилием, с жизнью, внешне похожей на жизнь. Мне случается уловить свою же мысль: это, возможно, только начало. Случается мне и поверить, что, хотя ничего не происходит, я приближаюсь к тому месту, где надеялся сразиться. Это было здесь, вон там, откуда я слышал, как он говорил, и говорила со мной сама схватка. Здесь место решительной схватки, все готово для решения, готовы и сами слова, они даже уже произнесены, решение не только принято, оно провалилось; все, стало быть, пришло к концу? Да, все пришло к концу; а что же было решено? Да просто, что не будет никакого конца, так что я так и продолжаю вслушиваться в схватку, приближаюсь к решительному месту и говорю себе: это все еще, возможно, только начало, всегда еще только начало.