Насколько я мог понять, я услышал — и, наверное, почти сразу же — отзвуки глухого шума, сильно хлопнула дверь. Ветер! Эта мысль увлекла меня из комнаты — движением, которое я осознал, лишь очутившись в каком-то более темном месте. Меня охватила безмерная потребность действовать. Настойчивость, возвращение ветра возымели надо мной очевидную власть. Потребность эта выражала пустую спешку того, что снаружи, отвечала на зов, потребность скитаться, которая искажала и спутывала пространство. Это был своего рода отдых: далеко отсюда, далеко отсюда и, однако, здесь. Точно так же я мог бы уверовать, что нахожусь в каком-то пустынном месте, — но имелась и некая разница, которую я стремился выявить; я не старался изо всех сил, я видел ее достаточно хорошо, чтобы подпасть под ее очарование: дело в том, что если я проходил здесь или там, если в настоящий момент бездумно выполнял свои обязанности — зажег электричество, закрыл дверь подвала, — эта возможность скитаться, эта работа означала, что где-то там, совсем в другом месте, я и в самом деле был “пригвожден к месту”. Когда же? Едва ли я мог об этом призадуматься в данный момент, я даже не испытывал затруднений — разве что легкую безличную стесненность, словно страх был для меня страхом, который я рисковал навязать кому-то другому. Да, я вспоминал его реплику, неистовство его отрицания, каковым он, по-видимому, попытался меня сокрушить, но я не мог его “воспринять превратно”, мог только признать его правоту, я, в ком только она еще и оставалась, да и что же на самом деле произошло? Конечно, все это вело свое начало издалека; конечно, когда это было сказано, сквозь слова на свет пробилось, искало выхода нечто совершенно иное, нечто более древнее, ужасающе древнее, что, быть может, имело место даже во все времена, и во все же времена я был пригвожден к месту. Это, как мне казалось, объясняло, почему я мог теперь расхаживать по этой комнате взад-вперед, поступая так, как обычно и поступают, — я открыл стенной шкаф, наскоро перекусил, потом, с этим покончив, задернул шторы на просторных окнах. Во всяком случае, у меня было такое ощущение, что я не так уж обманываюсь во всех этих жестах, в том, кто их совершал, а теперь поднимался по лестнице и, как я себе представляю, собирался лечь спать. Видеть, как он исчезает, не представлялось, собственно говоря, странным, поскольку был это я сам. Но, не могу скрывать, имелось тем не менее в этом исчезновении и не знаю уж что тревожное, с чем я не мог совладать: он казался столь безличным, он, похоже, с такой непреклонностью забыл оставленное позади себя, запретив себе знать, что, коли он заходит теперь в эту комнату, ту, которая выходит на лестничную площадку, чтобы, как все, там заснуть, то происходит это в действительности потому, что где-то в другом месте он был пригвожден к месту.
Спать я, однако, не мог. Ветер обернулся уже неистовством, напастью ветра, но спать мне не давал не этот могучий наружный гул, напротив — чудесный покой, который подобный шум не затрагивал. Обмануться в этом покое я не мог: это было словно прибереженное внутри места место, находившееся все же не здесь, его, как я себе представлял, легче найти, возвращаясь назад, скитаясь, но и этого мне тоже не удавалось, ведь если о том, кто “исчез”, я и имел право говорить в третьем лице, был это тем не менее я сам, а я как был здесь, так и оставался. Я не мог сказать, что он спал, я ощущал его сдержанность, его молчание, которое принимало ночь и, через ночь, приковывало пространство к одному-единственному месту, тогда как я не умел, быть может, ни прерваться, ни отступить. В том, что он “со своей стороны” был еще более, чем я, недоступен своему спутнику — тому, кто не признавал себя за этим словом, — более чужд и как бы изъят из своей сферы, я убедился, как раз-таки ощущая его сдержанность, тот факт, что даже жесты его ничего не говорили. Сдержанность, казавшуюся мне в тот момент ужасной, столь же мучительной, как и его исчезновение, с которым она безусловно была связана, словно он отстранился, изгладился в безличном существовании, в предельных, даже уже и ничейных невзгодах, и хотя право говорить о себе в третьем лице, как мне казалось, таким изглаживанием оправдывалось, должен признать, что говорить о нем вызывало во мне бесконечную неловкость, жуткую грусть, вместе с чувством, что сдержанность эта была достойна большего, призывая безмолвие, которое, к несчастью, не подчинялось, хотя и казалась склонностью, приглашавшей меня — и меня тоже — по ней соскользнуть. Вот почему в ту ночь, когда я слышал только свою собственную мысль, а отвечала ей одна лишь эта сдержанность, каковая, тем не менее, была не чем иным, как мною, я пообещал себе сохранить в секрете по крайней мере от своего спутника это самое “третье лицо” — задаваясь вопросом, достанет ли мне на то силы, не подразумевает ли этот секрет, что как раз силы-то мне и недостает.
Но что такое одна ночь? Назавтра я встал как обычно. “Как обычно” — слова, пришедшие ко мне извне, своего рода окно, открывшееся в этом замкнутом пространстве. Всю ночь жаждал я этого момента: подняться, и все оказалось как обычно. Я не смог бы в точности выразить, что же означало это желание: потребность опереться о мир? заботу о том, чтобы проверить день? распознать видимости? Мне кажется, что я смиренно надеялся найти в себе силы, чтобы подняться. Это и произошло — и даже легче, чем я на то надеялся, а прежде всего — быстрее. Я только и успел сказать себе: “Как все это быстро происходит! как, это день?” На что эхом откликнулось старое: “И еще один день прошел, не так ли?” Я обернулся к нему, и нечто от моей симпатии, от моего доверительного и привечающего движения его, должно быть, затронуло, поскольку, непроизвольно сказав ему: “Эта ночь была бесконечной”, я услышал, как он по-своему тонко отвечает: “ Не лучше ли будет отсюда не двигаться? — Но я-то уже сдвинулся, — весело заметил на это я. — Тогда, вперед”, тут же добавил он, не уточнив места, куда же это мы с ним должны направляться.
Я поднялся по лестнице, зашел в крохотный туалет. На том же уровне и чуть позже, открыв дверь, которая, как я считал, вела на лестницу, — но она, должно быть, с ней лишь соседствовала, — я вдруг оказался словно застигнут удивлением, я был пронизан и увлечен тем изумлением, которое напоминало веселость дня, дрожь света — столь поразительного, что, пока я углублялся в эту крохотную комнатенку, он внедрял меня в самое сердце лета, но углублялся ли я? это открывалось пространство, пространство без предела, день без преград, свободный день, чья свобода, хотя и не лишенная холода — ибо я застыл в ощущении лучезарной пустоты, — была как бы переменчивой фантазией лета. Я, конечно же, узнал эту маленькую комнатку, в которой, не возникало никаких сомнений, провел немало времени и которая в данный момент казалась мне чем-то вроде дозорного поста, открытого на две стороны, но пустого (совсем не потому, что она была опустошена от предметов, тут-то я и заметил там стол), тем не менее пустого до возбуждающей и, боюсь, с трудом выносимой степени. Думаю, что там к тому же находился и диван, ибо я, как мне показалось, на нем растянулся и, поскольку усталость, ноша этого мгновения отшвырнула меня к стене, продолжал видеть комнату на всем ее протяжении, в ее обнаженном присутствии, необитаемую и, однако, очень веселую. Могу представить, что довольно долго хранил молчание. Чуть позже я пересел к столу. Я был абсолютно уверен, что уже там сиживал, и было это, может быть, только что, может быть, прямо сейчас: смущение, которое я ощущал, происходило оттого, что я в некотором роде самого же себя там и обнаружил, да и мысль о том, что я пригвожден к этому месту, тут же вновь охватила меня с потрясающей силой, сразу и более безнадежной, и более бесплодной, чем тогда, когда она меня уже поражала. Я не смог удержаться и сказал ему: “Здесь-то, как мне кажется, я и живу.
— Вы в этом уверены? — Я нахожу эту комнату странной.
— Да нет, просто хорошая комната”. Конечно же, она такой и была, причем необычайно приятной, настолько привлекательной, будто здесь сосредоточилось все движение пространства, дабы обратить ее в некое пылающее начало, место встречи, в котором никого не было, а я не был самим собой. Мне снова пришлось дать увлечь себя этому впечатлению.