Литмир - Электронная Библиотека

Я бы предпочел, чтобы он высказался — за неимением лучшего — по поводу идеи посвятить напрямую ему средства, им же самим в мое распоряжение и переданные или обязавшие меня им располагать, предоставить ему место, которое мне уже не измерить. Но, к моему изумлению, он, казалось, полностью игнорировал мой вопрос. Должен отметить, что, сколь бы редко он ни говорил о самом себе, отнюдь не складывалось впечатления, будто он пренебрегает своим собеседником: он слушал в молчании, но так, что молчание его не было пассивно-бездеятельным — хотя и, без сомнения, слегка удушливым, как будто оно заключалось в том, чтобы повторять в каком-то более удаленном мире, в точности повторять слог за слогом все, что ему хотели втолковать. По меньшей мере — а на самом деле его отказ отвечать оказывался, случалось, отнюдь не отказом и вносил свою лепту в продолжение беседы, обязывая ее длиться и длиться сверх всякой меры, до такой степени изнашиваясь от повторения и настойчивости, что ей только и оставалось все продолжаться и продолжаться, — если он не отвечал, то и не переходил к другой теме, поскольку ему надо было некоторым образом довольствоваться путями, которые прокладывал ему я; я имею в виду, что он, наверное, считал, будто в достаточной степени исполнил свой долг, подав мне в ответ реплику. В данный момент он мне ее не подал, а напротив, словно чтобы поставить меня в тупик, после еще более увеличившего размах его вопроса молчания спросил: “Скажите, скоро ли наступит зима?” Сказать, что я споткнулся о его слова, было бы слишком мало. Мне казалось, что мимо проходят миры за мирами. Я мог бы углубляться в них на протяжении целых дней и, чего доброго, так бы и сделал, если бы мысль, что ни при каких условиях не следует прерывать нить, не поставила меня перед необходимостью ответить, в свою очередь, к сожалению, спросив: “О какой это зиме вы толкуете? — Ну как же, о нашей. — О нашей?” Я не мог отделаться от очарования этого общего нам времени года: “Не хотите ли вы сказать, что мне не хватит времени, чтобы…?” Я вовсе не боялся назвать то, что хотел сделать, просто уже видел его ответ, тот ответ, который возвращался на манер радостного обещания и навлечь на себя который ничего не стоило: “О, но ведь у вас сколько угодно времени”. Но этот ответ так и не прозвучал, прозвучавший же оказался во всех отношениях удивительным: “Я хочу сказать: не ждете ли вы до тех пор гостей?” Да, он был удивителен, и на сей раз я не мог справиться со своим удивлением, повторив лишь: “Гостей? людей?”, что побудило повторить и его: “Людей, людей!”, и то, как это было сказано, упраздняло беседу, обязывало меня учесть, что она могла возродиться лишь исходя из совершенно иного источника, каковой мне теперь и требовалось отыскать. Конечно же, мне было о чем подумать. Но еще более было о чем помолчать — возможность твердо придерживаться одного-единственного места, с него не сдвигаясь, вот что было главным.

Я был бы не прочь поверить, что и он тоже мог бы там удержаться, ибо, хотя он и говорил из казавшегося центром покоя места и в определенные моменты был до жути успокаивающим, успокаивал он как-то жутковато. Предоставляя его самому себе, я о нем не забывал, но мне быстро начинало не хватать сил о нем думать, мне только и оставалась сама мысль, а мысль была именно тем, что могло сделать наши с ним отношения наиболее бесплодными. “Могу я об этом поразмыслить? — Ну конечно, но как долго? — О! всего одно мгновение!” Он этому, конечно, не противился, но тот факт, что он добавил: “А что мы будем делать, пока вы размышляете?”, показывал, что он бы хотел держаться от “размышления” в стороне и не желал меня целиком ему уступать. Я не мог подсказать ему, что поразмыслить означало от него отдалиться, способность прервать движение, которым говорившееся мною от меня ускользало, спешило к какой-то чуждой точке, откуда я не был уверен, что заставлю его вернуться. Но истина заключалась в том, что его отдаление как раз и означало размышление, и надеяться сблизить меня с ним посредством размышления наставляло надежду не на самый надежный путь. Тем не менее я этот путь полностью не бросал. Я мог сказать, куда он меня вел: то был застой, пустое постоянство и даже отупение, но исходя из этого, как мне представлялось, я обрел уже достаточно тяжеловесности и мог снова отправиться вперед, пусть даже размышление и состояло прежде всего в повторении: ты еще не достаточно поразмыслил (ты должен стать тяжелее). Сам он отнюдь не был обделен логикой, он обладал своего рода непримиримой последовательностью, каковая, не желая, по всей видимости, приходить к чему-либо конкретному, представляла собой силу чуть ли не чудовищную, силу, совладать с которой можно было, лишь с подозрительностью наделяя ее целями, намерениями, что подготавливало небывалую неразбериху, чье приближение, угрозу я не раз и не два ощущал. Я мог сурово осуждать себя за то, сколь часто, ощутив перед собой эту силу, искал убежища в размышлении, спрашивая: “Могу я об этом поразмыслить?”, что могло обеспечить мне только “мгновение”, но это мгновение, по крайней мере, мешало кругу замкнуться, удерживало меня от того, чтобы замкнуть его самому.

В том месте, куда я прибыл, надолго я не задержался. Чувство обладания чем-то бесконечно важным сочеталось с впечатлением, что на пользу мне это не пойдет, и хотя по ходу дела важность эта едва ли могла не рассеяться, у меня не было иных средств поддержать в ней жизнь. “Гостей, людей”, - повторил я себе свои собственные слова, за которыми с радостной силой последовали уже его: “Людей, людей!”, причем он так и не обнаружил желания идти дальше. У меня не было никаких надежд истощить его терпение. Я мог истощить свое, мог бродить с места на место, от окна к окну, пытаясь найти опору снаружи, но это отступление оказывалось тщетным, расхаживание взад-вперед препровождало меня все к той же точке, все более закрепленным в которой я всякий раз его находил. В этом я подвергался чудовищному принуждению. Скажу прямо, если я мало-помалу со всем порвал, то потому, что само оно, это принуждение, подобный разрыв и означало, и я разве что слишком хорошо видел: оно совладало с моим сопротивлением, с моей волей, но я на этом ничего не выиграл, ибо поражение приняло для меня наихудшую форму, превратив мой разбитый характер в неистощимую несгибаемость, некое “здесь я и останавливаюсь, здесь и остаюсь”, которое удваивало, подтверждало свое собственное упрямство. Сам факт, что он привел меня к тому, чтобы со всем порвать, словно пообещав, что тогда мы обретем свободу действий, представлял собой тот вид иллюзии, ответственным за который я мог считать только себя, но никак не его. Верно, когда я появлялся на людях, он, казалось, держался из-за них на расстоянии, и необходимость покончить со злополучной двойственностью, ограничившись одной верностью, одной истиной, мало-помалу и подтолкнула меня — ненавязчиво, неотвратимо — туда, где я и очутился. В результате же, пусть людей и недоставало, но расстояние-то оставалось, хотя уже нечему было дать нам это почувствовать, а кроме того, оно даже и не оставалось, ибо было всего лишь одной из форм той самой свободы действий, как распоряжаться которой зависело только от меня. Странно, что в тот же самый момент я полагал, будто помню, на что намекали его слова и как следует на них ответить, но этого-то я и хотел избежать, я хотел чего-то другого, хотел слабым, ни на что не годным, беспросветным желанием, желанием, которое было всего лишь беспокойным перепархиванием по дому. Есть голод, которому голод неведом, вот он-то и составлял мое молчание, такое же, как у него, жадное, точь-в-точь пустыня, тогда как его казалось полнотой и равновесием, но я-то ведь в пустыне и обитал. Я вспоминаю о времени, когда постоянно спрашивал у него — вопрос, который мог задавать только из глубины своей беззаботности: “Вы это знаете?”, на что он отвечал: “Да, так и есть, я отлично это знаю”, и из этих ответов я черпал радостное удовольствие, странное веселье, впечатление, что это удвоение служило не обрамлением воспоминания, а раскрытием пространства. Теперь же мне недоставало беззаботности, я пребывал в молчании. Мне, конечно, хотелось, чтобы он разговаривал, но не для того, чтобы сказать, как он столь часто делал, чуть ли не наобум: “Так-так, вот и еще один день прошел, не так ли?” — ведь для кого же он прошел? Я мог бы его об этом спросить, но он не смог бы ответить, что для нас: он пройдет, быть может, позже, пока же я сгибался под его ношей, но не сподоблялся его плодов. Я не мог сдержаться и не высказать свою настороженность: “Прошел? для кого же? Вот о чем я себя спрашиваю. — А! и действительно, можно себя об этом спросить”. Я беспощадно наращивал преимущество: “Почему вы повторяете эту фразу? — Я ее повторяю?”, и он, казалось, был не столько удивлен, сколько жаждал, чтобы и я, и я тоже повторил в свою очередь свой протест, чтобы в повышенном тоне произнес: “Да, вы все время ее повторяете. Да, я от нее устал, и вам нужно от нее отказаться” — слова, которые я держал при себе, за что некоторым образом и был вознагражден, ибо он заметил: “Но это же чтобы вам помочь”. Я попытался представить себе, почему слово “помочь” направило на меня такое колкое острие, будто он на самом деле сказал: “Знаете, я только и могу для вас, что время от времени это повторять”. Мне не удалось избавиться от этого ощущения, и из всего, на что было бы полезно ему по сему поводу указать, мне подвернулись только огибающие сказанное им слова: “Это мне помогает?” На что он тут же ответил с радостной поспешностью, напоминавшей и о его собственной судьбе: “Это помогает нам обоим! — Вам тоже? Вы хотите сказать, что мы связаны друг с другом?” Он, казалось, готов был изучить этот вопрос, но, едва начавшись, его рассмотрение тут же вылилось в слова: “Ну да, вы же прекрасно это знаете!”, высказанные тоном, от которого я пришел в себя.

61
{"b":"278879","o":1}