Утром за мной пришли.
72 ЧАСА
Быль
Я был арестован органами контрразведки СМЕРШ в августе 1948 года. До этого воевал с осени 1943-го до конца войны, затем служил — дожидался демобилизации. По всей стране шли аресты. Мы об этом знали. Но считали, что это нас не касается, к тому же свято верили партии. Но беда пришла и к нам.
Хорошо помню ту августовскую ночь. Последнюю на военной службе. Мы проснулись не от крика дневального «подъем!» — его вовсе не было, а от странного шума в казарме. Какие-то чужие солдаты в фуражках с малиновыми околышками поднимали наших бойцов и, позволив им надеть только сапоги, выталкивали в коридор. Вскоре дошла очередь и до сержантов. Никто не понимал, что происходит, мы сопротивлялись и получали удар прикладом по затылку. Длинный коридор, вся лестница и весь двор были заполнены солдатами и сержантами нашей части, тусклый свет фонарей — рассвет еще не наступил — только усиливал неразбериху. Гудели, разворачиваясь, студебеккеры с брезентовым верхом, нас вталкивали в их темное чрево и куда-то везли. Неужели снова война? Но с кем?! Может, с Америкой? Но почему не дали одеться? Где наше оружие? Где командиры?
Студебеккеры въехали в просторный двор Центральной минской тюрьмы, и железные ворота за нами захлопнулись.
В камере, куда меня втолкнули, было трудно дышать из-за спертого воздуха, насыщенного человеческими испарениями, на цементном полу вплотную лежали те, кого привезли раньше, и спали. На нарах — тоже вплотную — сидели «счастливчики» и тоже спали. Большой чугунный котел, выполнявший роль параши, был переполнен, моча тонкой струйкой лилась через край и подтопляла лежачих, но они не шевелились. Не сразу я узнал почему. Оказалось, всех подвергали допросам, заставляя стоять часами по стойке «смирно», а если допрос происходил ночью, то не давали спать. Пройти к параше было можно, только наступая на спящих — на их плечи, животы, ноги…
Утром пришли черные от грязи «парашютисты» и вынесли котел, а когда вернули его обратно, вонь в камере только усилилась. Днем принесли воду в алюминиевых бидонах, из-за нее дрались — все хотели пить, а кружек не хватало.
На оправку, то есть в туалет, водили покамерно, дольше минуты засиживаться не позволяли — пинком поднимали с толчка. Благодаря оправке мы узнали, что тюрьма битком набита военнослужащими. В камере дрались из-за места на нарах, кто-то истошно орал революционные песни — его тоже били. Как мне пояснили, это был какой-то псих, надеявшийся, что такого, как он, патриота метелить не станут…
На третий день моего сидения в этой камере меня вызвали по фамилии. Те, с кем успел сдружиться, напутствовали: «Главное — яйца береги. „Молотобойцы“ как раз по ним норовят… Прижми колени к подбородку и терпи».
Моим следователем оказался рыжий гномик с редкой пушистой шевелюрой, белыми бровями и ресницами. «Молотобойцев», о которых говорили в камере, не было. Следователь сидел и писал за маленьким столиком, а перед ним стояла привинченная к полу табуретка, на которую и приказали сесть. Затем мои руки завели за спину и накрепко привязали к перекладине. Помощники ушли. Следствие началось. Вскоре я ощутил боль в спине, шее. Через час она стала нестерпимой.
Наверное, я все-таки шевелился, потому что следователь сказал:
— Не перестанешь ерзать, привяжу костыли к ножкам.
Я замер. Следователь писал. «Молотобойцы» пришли в полном составе — старшина и два рослых сержанта. Старшина был мордаст и веснушчат, когда он по-хозяйски, как лошадь на базаре, взял меня за подбородок и повернул лицом к свету, я понял, что сейчас начнется самое страшное.
— Этот, что ли? — спросил он.
— Этот, — ответил следователь.
— Так начинать?
— Начинайте, — все так же, по-деловому, ответил капитан. Но старшина почему-то медлил. Он взял мою шею и сдавил двумя пальцами.
— Хлипок, вроде. Он из каких? Из шпиенов али из диверсантов?
— Из интеллигентов — ответили ему, и в комнате наступила тишина. Помощники старшины — те самые «молотобойцы» — мирно курили. Один, потушив окурок о каблук, сказал:
— Кормили его плохо.
— В армии всех кормят одинаково, — откликнулся капитан.
— Ну, не скажите, — возразил старшина, — из котла только первогодки лопают, а кто послужил, соображают. Мне в роте бойцы кажин день чего-нито приносили — то куренка пымают, то гуся, а то и поросенка в мешке притащат.
— Поросенка токо раз добыли, — уточнил самый младший, по прозвищу Пыхтяй, — да и то у своего, у Кистенева, в сарайчике. Он тогда токо-токо демобилизовался и к Шмарехе пристроился — хотел хозяйство заводить, а тут мы.
— Помню, — сказал нехотя старшина, — он тогда в часть приходил. Жаловался. Забыл, видно, как в Польше мародерил?
— Так то в Польше, — возразил Пыхтяй, — а тут Белоруссия! Того гляди, засудят…
— Не будешь дураком — не засудят, — наставительно заметил старшина, но тут следователь оторвался от бумаг, потянулся, пощелкал суставами пальцев и впервые взглянул на меня.
— Ну что, бандитская морда, будешь признаваться, или нам из тебя клещами признания выдирать?
— Так он из банды? — оживился старшина. — Бендеровец али бульбовец?
— Да нет, это я так… — нехотя признался капитан. — Этому кости ломать не надо, сам все расскажет. Так что ли, сопляк? Признаешься во всем?
— В чем? — спросил я, чувствуя, как пол уходит у меня из-под ног.
— А в чем прикажут! — хохотнул старшина и стал закуривать. И тут я понял: они, все четверо, еще не готовы… еще не озверели, чтобы начать мордовать ни в чем неповинного человека! Они только что сытно пообедали и даже выпили — от старшины несло самогоном, да и лица его помощников были странно румяны. Только следователь, занятый своей работой, не успел поесть. Зато он непрерывно курил и время от времени доставал из стола бутылку водки. Налив в стакан, выпивал и закуривал. Постепенно бутылка пустела, а капитан уже еле сидел на стуле. В какой-то момент, разглядев меня сквозь облака табачного дыма, заорал:
— Ну что, сучонок, будешь нам лапшу на уши вешать?
Это был знак, что отдых кончился, и «молотобойцы», потушив сигареты, ринулись ко мне. От сильного удара по затылку я потерял сознание.
Очнулся в камере-одиночке на цементном полу и не сразу понял, где нахожусь. Не было людей вокруг, не было нар, а вместо чугунной параши в углу стоял жестяной бак без крышки. Под потолком через крохотное оконце в камеру заглядывала луна, и ее решетчатый след отражался на противоположной стене.
Поднялся я без труда и ощутил боль только в спине. Но она была от долгого сидения на табуретке, а не от битья, — похоже, на первом допросе меня вообще не били. Ну что ж, и на том спасибо.
Я обошел камеру и остановился у железной двери. На уровне моей груди в ней имелась «кормушка», а чуть повыше — хитрый «глазок». Я хотел постучать — в моем животе кишка кишке давно показывала кукиш, — но дверь сама отворилась, и в щели показалась фигура надзирателя.
— Ну что, служба, оклемался? — почти дружески спросил он. — Есть хочешь?
Есть я хотел всегда, с той самой минуты, когда стал бойцом доблестной Советской армии. Но надзирателю мой ответ был и не нужен, он подал мне миску с застывшей в холодный ком кашей и большой кусок хлеба.
— От себя отрываю, учти, — а глаза его смеялись. Он был, скорее всего, мой одногодок и, возможно, бывший фронтовик — на гимнастерке поблескивал металлом орден ЗБЗ («За боевые заслуги»).
— А который теперь час? — спросил я. — И вообще, утро это или вечер? И какое нынче число?
Надзирателя звали Иваном Куделиком, он действительно воевал, но после демобилизации пошел служить в милицию — в Минске не было работы.
А допросы продолжались. Каждый вечер в половине двенадцатого меня приводили к рыжему гномику. Через неделю я уже знал, в чем меня обвиняют. Открытие повергло в шок. Оказалось, я принадлежу к террористической группировке, работающей на одну иностранную державу. По словам гномика, организацию он, фактически, уже раскрыл и теперь только уточняет детали. Например, фамилию моего шефа. Дабы освежить мою память, «молотобойцы» делали мне «припарку» — били по затылку раскрытой ладонью. Если это не помогало, опрокидывали с табуретки и пинали сапогами, затем снова сажали на место. Спина и ягодицы у меня превратились в сплошной синяк.