Теперь к прочим страхам прибавился страх за мою жизнь.
Она чувствует мой взгляд и просыпается. С минуту мы молча смотрим друг на друга. Чтобы ободрить ее, я стараюсь улыбнуться, но неудачно, и она пугается моей улыбки.
— Тебе плохо?
— Мне хорошо.
Но она уже разбудила Павлину. Та самозабвенно зевает, рискуя вывихнуть челюсть, затем спокойно спрашивает:
— Что, али преставился?
Тут она замечает мой взгляд и говорит удивленно:
— Оклемался, Штопанный?! Вот уж не думала… Ну, будешь жить.
Вообще-то Павлина добрая, хоть немного и грубовата. Впрочем, подобную фамильярность она допускает только с клиентами вроде меня…
С моим пробуждением ее дежурство кончилось, ей пора уходить. Но уходить не хочется. Она долго роется в своем чемоданчике, вздыхает, потом еще дольше повязывает на шее платок…
Марине жаль ее, и она говорит:
— Оставайтесь, Павлина Даниловна, позавтракаем вместе.
— Некогда мне, — отвечает Павлина. — Да и делать мне тут больше нечего. Прописание доктора я тебе сказала: лед на голову, никаких движений, никаких гостей и разговоров…
Через минуту она милостиво разрешает себя раздеть и садится к столу. Пока жена хлопочет на кухне, мы мирно беседуем. Спрашивает она, я отвечаю. Будь на месте сиделки следователь, он не услышал бы и сотой доли того, что слышит сейчас она. В этой старухе мне нравится все: манера держаться — гордо, с достоинством, ум много повидавшего человека, не без пользы прожившего жизнь, удивительная философия аскетизма, которой я так и не понял: жить, довольствуясь минимальными благами, ибо тогда любое, даже самое пустяковое удовольствие превращается в счастье. Нравственная чистота этой женщины, наконец, желание помочь каждому, кто в ее помощи нуждается, помочь бескорыстно, радостно. У отчаянных атеистов, каким была Павлина, такие качества не встречаются.
Потрогав повязку на моей голове, она заговорщически спрашивает:
— Свои что ли?
Я утвердительно прикрываю глаза, что означает «да».
Она понижает голос до шепота:
— Убить хотели?
Я снова утвердительно закрываю глаза, и тогда она говорит чуть слышно:
— Из-за баб что ли?
По моим губам она догадывается об ответе.
— Вот и я думаю, ерунда. Парень ты самостоятельный, жена — дай Бог всякому, чего еще? Опять же за баб просто бьют, а чтобы жизни лишать — такое не водится. Да и бьют-то больше баб, потому как они и есть во всем виноватые. А тебя, знать, за другое. Кому-то поперек дороги встал.
Я еще раз утвердительно моргаю и вскрикиваю от боли в затылке. Павлина довольно замечает:
— Вот и я так думаю. Меня ведь не проведешь. А кто на-пал-то не помнишь? Понятно дело, где там упомнить. Поглянуться, поди, не успел. Втроем али впятером напали?
Но тут входит Марина с подносом, на котором кроме чайных чашек стоит четвертинка водки и рюмка. На тарелочке разложены ломтики колбасы, кусочки сала, кружки соленого огурца и чеснок. Павлина Даниловна наливает в рюмку сама, не торопясь закусывает и вообще ведет себя как дома. После чая она долго сидит неподвижно и временами икает, всякий раз прикрывая рот рукой.
Павлина Даниловна своего рода феномен по количеству родственников. Когда-то она жила в большом селе, где все жители состояли в ближнем или дальнем родстве. Потом село начало переселяться в города. Сейчас на месте села остались заброшенное кладбище и развалины церкви над ним. Один из родственников — кажется, племянник — живет в Москве. Однажды Павлина у него была. Живет он, по ее словам, «что ни на есть в самом центре, против хлебного». Более точного адреса она не знает, разве что, подумав с минуту, уточнит: «От станции-то напрямки через площадь и налево в проулок». Так ее вели к племяннику, так она и запомнила.
Часика через два она уходит. Марина убирает посуду и садится в свое кресло. Некоторое время она старательно читает какую-то книгу, но мне кажется, что кроме моей болезни беспокоит ее что-то. В самом деле, посидев с полчаса, она задает вопрос:
— Послушай, в бреду ты звал какую-то женщину… Ее имя, кажется, Арачи. Ты не можешь сказать, кто она?
По ее слишком уж равнодушному тону я догадываюсь, что этот вопрос для нее сейчас один из главных. Мне не хочется обманывать ее, кроме того, я совсем не готов к ответу и поэтому молчу. Имя той женщины, произнесенное другим человеком, заставляет мое сердце усиленно биться. Боясь голосом выдать волнение, я решаю не отвечать и знаком показываю, что доктор запретил разговаривать. Она молча поправляет подушку, одеяло и уходит.
Я благодарно закрываю глаза.
Белый волк
В Подмосковье март — время прилета грачей, начало таяния снегов, набухания почек на деревьях, время березового сока и звонких капелей, кошачьих свадеб и первых теплых ветров.
Там, в Эвенкии[1], на 64-й параллели все бывает иначе. В марте, как и в январе, трещат морозы, гуляют метели и, уезжая на один день в соседнее стойбище за тридцать— сорок километров, берешь провизии на неделю. Тайга не любит шутить. Помнится, однажды, поехав искать забытый на ночевке мешок с инструментами, я вернулся только через двадцать дней. Друзья не сразу меня узнали — такой я был непохожий на самого себя.
Да, тайга не любит шутить. Наверное, я был упрям и не хотел умирать, к тому же раньше мы были друзьями. Мы долго боролись.
Мне повезло. Один раз я случайно наткнулся на склад запасов бурундука, а в другой — посчастливилось поймать спавшего под снегом тетерева.
Когда-то я смеялся над своим другом Иваном Унаи за то, что он пьет свежую оленью кровь. Унаи не только пил сам, но и пытался приучить к этому меня.
— Горячий кровь — карашо! Сильный будешь! Олень догонять будешь!
Мне незачем было гоняться за оленем. Я варил себе кашу из концентратов и, когда удавалось достать немного сала, добавлял его в свой дневной рацион микроскопическими дозами. А когда заметил кровь на куске хлеба, оставленную деснами, наломал веток кедра и стал пить хвойный отвар.
Унаи не верил, что можно выздороветь, не попив теплой оленьей крови. Я выздоровел. Цинге оставил только два зуба.
Но тогда в тайге мне не на чем было варить хвойный отвар. Поймав тетерева, я прежде всего выпил его кровь до последней капли. Потом лежал в пустой медвежьей берлоге и жевал сырое мясо, слушая вой метели над головой.
Через два дня встал и пошел. Ноги мои больше не дрожали, глаза не застилало туманом.
А может быть, меня спас не тетерев. Просто я отлежался в берлоге, пришел в себя и, успокоившись, легко нашел дорогу домой. Перед тайгой нельзя показывать страх. Тайга не любит трусов. Если ты заблудился, если у тебя нет еды, не говори этого тайге. Не кричи, словно тебя режут, не кидайся из стороны в сторону, как сумасшедший, а сначала сядь и постарайся успокоиться. Сделай вид, будто сам пришел сюда, будто именно это место искал всю последнюю неделю, будто здесь, под землей, под слоем мягкого мха лежит что-то вроде клада, за которым тебя послали. Рассуждая так, приди в себя, осмотрись, поешь. Да-да, поешь! Тайга накормит всякого, кто внимателен к ней и, самое главное, не брезгует ее угощениями.
Если тебе не нравится слово «клад», замени его другим, скажем, «залежи урановой руды». А почему бы и нет? Ведь наша партия — все восемнадцать человек — как раз за этим и посланы сюда.
Я понимаю, это секрет, который лучше не разглашать, но наедине с тайгой можно говорить о любых секретах. Она знает много тайн, но очень неохотно с ними расстается.
Мой друг Иван Унаи хитер. Кроме того, он родился и вырос на Тунгуске, но и он иногда говорит, качая своей круглой, как шар, головой:
— Тайга ушел — в воду нырнул. След терял. Много шел, близко шел, ничего не знал. Никто не знал. Один тайга знал. Однако молчал. Такой тайга…
О приходе весны я почему-то всегда узнаю последним. Первыми о ней возвещают мыши. Они живут между внутренней обшивкой землянки и бревнами, которые примыкают к земляным стенкам. В этом промежутке они устраивают свадьбы, плодятся, выращивают потомство. Крошечные мышата иногда выбегают на середину моего жилища. Их никто не пугает, и они делают что хотят.