Сумасшедший, обреченный на провал побег начался.
* * *
Вблизи речной берег выглядел иначе, чем издали. Поваленные деревья, стволы которых иногда перегораживали неширокую речку, едва угадывались под толстым слоем снега. Корявые сучья и глубокий снег делали дальнейшее передвижение невозможным. Я углубился в тайгу, но и там идти было не легче — береговая полоса изобиловала буреломом. К тому же солнце заволокло тучами, пошел снег, быстро превратившийся в пургу — я потерял направление.
В тайге гибнут не одни беглецы. Иногда в распадках находят останки таежников, обглоданные лесным зверьем.
Гибнут чаще всего, заблудившись в пургу, бушующую по нескольку суток. Конец февраля — начало марта как раз время сибирских метелей.
Выбрав самую высокую ель, я забрался под ее нижние утонувшие в снегу ветви и принялся сооружать берлогу. Когда-то до войны мы с отцом ходили на охоту. В лесу не столько стреляли, сколько строили шалаши, делали переправы через речки, плели циновки из тростника, запекали в костре обмазанные глиной тушки уток, как это делают на охоте тунгусы, сооружали берлоги подобно этой.
Милый, добрый отец! Его не покидала идея сделать из рохли-сына настоящего мужчину. Если он убивал кого-то, то только ради меня, сам же никогда не ел дичи — он жалел ее… В июне сорок первого его убили под Волоколамском и даже не похоронили: часть отступила, и убитые остались лежать на земле. До осени сорок третьего я оставался старшим в семье, ходил на охоту теперь уже с целью принести домой утку или зайца. Помня уроки отца, не брал с собой ничего, кроме соли: в лесу настоящий охотник должен уметь добывать еду. Своими трофеями я кормил мать и двух девочек-беженок, оставшихся без родителей. Но я не только кормил их, но и воспитывал…
Осенью сорок третьего меня призвали — мне исполнилось семнадцать. На этом мое лидерство закончилось — в армии молодятине полагается подчиняться, а не командовать. Лидерство возобновилось в тюрьме, куда я попал после войны, в сорок восьмом, как американский шпион. На следствии меня регулярно избивали — я не хотел признаваться в том, чего не совершал. Тогда я еще не знал, что попал под каток невиданных репрессий, развязанных с одной целью — получить для Великих Строек коммунизма бесплатные рабочие руки. Ради этого были даже отменены расстрелы: Стране Советов теперь были нужны не липовые враги народа, а чтобы не было нареканий со стороны мирового общественного мнения. Свое российское в расчет не принималось — арестовывали по политическим статьям, и многие верили, что в стране возникали заговоры против правительства…
В камере, куда меня после допросов притаскивали, хозяйничали блатные. Подозреваю, что к ним нас с капитаном Рыбниковым посадили нарочно: следователь как-то пообещал показать нам «небо в алмазах»… У меня они украли сапоги, у Рыбникова — диагоналевые брюки, гимнастерку; у остальных — продукты, переданные с воли. Среди остальных политических не было интеллигентов, но имелось несколько бывших военных. Им тоже шили кому шпионаж, кому антисоветскую агитацию. Блатные называли нас фашистами и всячески третировали.
Кроме грабежа они занимались раздачей паек хлеба. Случалось, то одному, то другому «фашисту» хлеба не доставалось. Ворчать и жаловаться не полагалось, за это били. Но однажды я не выдержал и взорвался. Было раннее утро, меня только что привели с очередного допроса, я был голоден и зол. В этот момент подбежал малолетка — «шестерка» пахана — и сообщил, что мне сегодня пайки не полагается — ее проиграли в карты. Я дал малолетке щелбана и встал у «кормушки». Когда в ней показался лоток с хлебом, отстранил блатного и сказал, что отныне раздачей паек будут заниматься дежурные по камере и что вообще произволу пришел конец.
Блатняга выхватил нож, но я выбил его и оказался вооружен. Тотчас с нар посыпались урки — их было около двадцати. Завязалась драка. У многих блатных имелись заточки. Казалось, моя судьба была решена, но неожиданно за моей спиной встал капитан Рыбников.
— Только я не умею драться, — предупредил он.
— Тогда они зарежут нас обоих.
Он побледнел, но не ушел. Когда блатные навалились скопом, мы начали отбиваться ногами. И тут пришла помощь: мужики бросились на урок, оттеснили их в дальний угол и принялись избивать по всем правилам деревенской драки. Блатные уже не сопротивлялись, они бросились к двери, которая странным образом открылась перед ними.
— Да это же суки! — вдруг прозрел Рыбников. — Мужики, бейте их, вам за это ничего не будет!
Но бить было некого: блатные, давя друг друга, вывалились в коридор, и там, судя по крикам, им досталось от надзирателей. Скучающие милиционеры всегда не прочь развлечься…
Удивил меня следователь. На очередном допросе неожиданно спросил:
— Это ты организовал мордобой в камере? Или Рыбников? Ладно, не отвечай: все равно молодцы. Ненавижу шоблу!
Однако нас с капитаном все-таки наказали, пожаловались суки. Мне дали семь суток карцера, Рыбникову — четыре. Наверное, вычислили зачинщика. После карцера вернули в другую камеру, где не было блатных, но о драке с урками тюрьма уже знала. В ее стенах у меня появился серьезный авторитет, и в Сибирь я поехал с кликухой Гусар.
Если вернусь живым из побега, то авторитет возрастет еще. Только вот вернуться мне, скорей всего, не суждено.
Часа через два я с трудом выбрался из-под ели. Пурга намела столько снега, что даже если бы погоня настигла меня, то собаки вряд ли бы учуяли человека под таким сугробом. Небо было тяжелым, набрякшим от снега и очень низким. Метель мела по-прежнему, но стала не такой злой, как вначале. День клонился к вечеру. Я забрался обратно в берлогу и съел первый сухарь. Главной заботой теперь стало определить направление на юг.
Старуха-ель оказалась плохой помощницей — должно быть, от старости мох на ее стволе рос со всех сторон. Правда, я знал еще несколько способов, как определить стороны света. Но делать это вдруг стало лень — я проспал до сумерек. Когда вылез окончательно, метель улеглась, из-за сопки показался край медного таза — всходила луна.
Вместо трех сухарей у меня остался один, и не было больше сала и луковиц. Как же нерасчетлив бывает оголодавший зэк!
Подниматься вверх по глубокому снегу тяжелее, чем спускаться. Добравшись до вершины сопки, я долго лежал, отдыхая, пока мороз не превратил пот в льдинки. Если еще немного полежать, не двигаясь, можно отправиться на небо раньше, чем настигнет пуля стрелка…
Трудная ходьба снова разогрела тело, но появилась слабость. Теперь я чаще садился, а иногда и ложился. Когда лежишь неподвижно, тишина давит на уши. В какой-то момент мне послышался собачий лай. Я поднялся и пошел, но через пять минут снова сел. И снова услышал лай. Не охотясь с собакой, я не знал, кого она сейчас гонит — лося или меня. Но еще через минуту знал точно — она идет по моему следу. Бежать бессмысленно, она все равно догонит, да и куда бежать? Я снова сел и ощутил вдруг полное безразличие к происходящему, только бы скорей все кончилось…
Она вынырнула из-под деревьев в десяти метрах от меня. Луна взошла, и я разглядел зверя. Это была крупная сука с типичным для породы окрасом. Тявкнув раза два, она начала хватать пастью снег, потом легла и довольно спокойно уставилась на меня. Странное поведение для служебной собаки. Хотя что тут странного? Умное животное понимало, что свою работу она сделала: вот он, кусок дерьма, то ли сидит, то ли лежит на снегу и ест его, слизывая с ладони. Бежать ему некуда, впереди крутой склон оврага, где он утонет по пояс, а она, если побежит, — по уши.
Овчарка положила морду на вытянутые лапы. Взгляд ее не был свирепым. Скорее, его можно было назвать дружеским. Так смотрела на меня моя любимица Лайма, и вовсе не потому, что ждала подачки. Просто мы с ней иногда разговаривали. Что, если…
«Ну что, добегался? — вполне могла говорить эта овчарка. — Шпана безродная!» — «Я не шпана!» — «Не думай обмануть, все вы воры, убийцы, грабители, иначе бы вас не посадили за колючую проволоку». — «И не вор, и не убийца, и не грабитель — тебя обманули», — «Так ты еще и врешь?»