Разумеется, я проиграл. Но это было еще полбеды. Желая отыграться, я все больше запутывался в Валеркиных сетях. А чем больше запутывался, тем сильнее нервничал и делал грубейшие ошибки.
За окном брезжил мутный рассвет, когда Валерка бросил карты:
— Больше не играю.
И напрасно я упрашивал его продолжать игру, Валерка был неумолим.
— Ты пойми, — дурачок, — говорил он, — чтобы со мной расплатиться, тебе надо идти на крупное «дело». Лепить «скок» по мелочи бесполезно. Не расплатишься. Видишь, а ты хотел от нас оторваться! Не выйдет, парень!
Помню, я был унижен, растоптан, убит наповал в ту проклятую ночь. Отныне, думал я, у меня нет иного пути, чем делить судьбу своих товарищей по несчастью. Может быть, впервые я вспомнил о них с жалостью и пониманием.
Дня через два на автобусной остановке мне приглянулся гражданин с толстым кожаным портфелем. Позднее я узнал, что в таких портфелях носят деловые бумаги, но отнюдь не деньги.
Словом, в Люберцы я вернулся не в тот же день, а через год. Мог бы вернуться и позднее, если бы не амнистия по случаю Победы над фашизмом.
Старые друзья каждый по-своему радовались моему возвращению. Больше всех, наверное, был доволен Митя-Гвоздь. После моего ухода ему крупно не везло. В последний раз они с напарником нарвались на засаду и едва ушли. Причем Мите пришлось отстреливаться.
Свою неудачу Митя почему-то свалил на шофера Колю. В тот день он отказался пойти с ним «на дело». Кроме того за очень короткое время милицией были взяты все барыги, торговавшие краденным на железнодорожных путях. После неудачи Митя отлеживался на Лесной, не решаясь на очередной «скачок». Никакие уговоры Николая на него не действовали. Этому напарнику он больше не доверял.
У Мити было необычайно сильно развито чувство опасности, которое нельзя назвать иначе, как интуиция. Еще не видя опасности, он ее чувствовал, хотя и не мог объяснить. Коля не обладал такой способностью, не верил в нее и считал Митю-Гвоздя трусоватым. Незадолго до моего возвращения они сильно подрались. Как ни странно, Боксер в Николае не сомневался и, несмотря на опасения Мити, доверял ему по-прежнему. Я лучше других знал Митю. Знал, что он редко ошибается, и на Николая стал смотреть с подозрением.
Вконец забитый, вечно голодный Вася Кривчик видел во мне надежную защиту. При мне его никто не смел тронуть пальцем. Жук надеялся в скором времени получить свой долг. Голубка радовалась, потому что вообще была доброй старухой.
Между прочим, в нашем притоне одним постоянным жильцом стало больше: на Лесную перебрался профессор. За то время, что я его не видел, он еще больше опустился: одряхлел и выглядел натуральным оборванцем. Мог ли я тогда предполагать, что именно этой жалкой и нелепой фигуре суждено поставить последнюю точку в моей воровской судьбе? Не думал об этом и сам Нестеренко.
Как ни странно, но с его приходом в домике на Лесной стало как-то уютней. Во-первых, профессор почти не выходил из дома. Целыми днями он валялся на койке и читал. Если до этого все мы жили здесь, как на вокзале, то теперь в нашей комнате появились такие вещи, как графин с водой, несколько тарелок и вилок, фотография молодой женщины на столике, полка с книгами и даже репродуктор. Если бы не постоянные попойки и «гастролеры» со всей России, а также не преклонный возраст профессора, то наша комната напоминала бы больше студенческое общежитие.
Даже облав мы стали бояться меньше. Нам казалось, что присутствие пожилого интеллигентного человека предает всему дому кое-какую солидность. К нам Илларион Дормидонтович относился дружески снисходительно, звал нас «разбойничками», и за короткое время каждому дал свою кличку. Меня он называл Рыцарем Печального Образа, Жука — Гобсеком, Васю Кривчика — Гаврошем, Митю-Гвоздя — Карлом Мором, Шустрого — Каином, Измаила — Эфиопом. Никто не обижался, потому что никто не знал, кто такой Карл Мор и никогда не читал о Гобсеке.
Странным человеком был Илларион Дормидонтович. По крайней мере, ни до него, ни после я таких не встречал. Он был умен, но совершенно не приспособлен к самостоятельному существованию. Мог объяснить любое явление природы или общественной жизни, но не умел пришить пуговицу к своему пальто. Он никогда не стремился иметь деньги. Никогда ничего, кроме водки, ни у кого не просил. Попросив же, не мог скрыть презрения к самому себе. Особенно, если в просьбе было отказано.
Неряшливость не являлась его привычкой. Просто он не мог или не умел делать для себя то, что хотел. Его единственная рубашка давно истлела и превратилась в лохмотья. На пальто вместо пуговиц висели кусочки дерева, кое-как прикрученные медной проволокой. Ботинки развалились, и некоторое время он вовсе не высовывал носа из дома, пока ему не достали какую-то обувь. В то же время нельзя сказать, чтобы такое существование его особенно удручало.
Обитатели дома Голубки относились к нему по-разному. Сама хозяйка, как всегда, жалела и понемногу подкармливала. Жук делал вид, что не замечает профессора. Вася Кривчик и Мора тайно восхищались его образованностью. Тугодум Митя-Гвоздь уважал, инстинктивно чувствуя превосходство этого человека. Шустрый, по той же самой причине, искал и находил массу поводов для издевательства над стариком.
Трусом Илларион Дормидонтович не был, уступать Шустрому, видимо, не собирался. Поэтому не проходило дня, чтобы они не поссорились. Впрочем, помня, что профессора сюда привел сам Боксер, Шустрый дальше словесных перепалок не шел.
У меня старик не вызывал ни жалости, ни симпатии, но зато возбуждал большой интерес. Прежде всего, мне хотелось понять, почему он — человек обеспеченный и в свое время, очевидно, уважаемый, а, главное, никем не преследуемый, оказался вместе со мной на самом дне жизни. Со мной, который ничего не создавал, а наоборот, разрушал ценности, создаваемые другими?
Я слишком долго ломал над этим голову и обогащал жизнь Нестеренко никогда не существовавшими романтическими и трагическими подробностями. В действительности, в его жизни все было значительно проще. Из университета его выгнали исключительно за пьянку. Даже на лекции он являлся пьяным. При этом он говорил всем и каждому, что так, как он, Нестеренко, преподает в пьяном виде, другой и в трезвом не сумеет, ибо только он, Нестеренко, является проповедником настоящей науки. Все остальные — шарлатаны и выскочки. «Проповедника» долго терпели, но в конце концов вынуждены были отказаться от его услуг. На прощание Нестеренко напился до поросячьего визга и устроил дебош в кабинете ректора. На беду там в это время находился председатель народного комиссариата просвещения, и дальнейшая судьба Иллариона Нестеренко была решена. Профессорского звания он был лишен.
Некоторое время Нестеренко давал уроки на дому как рядовой репетитор, но из-за пагубной страсти слишком часто срывал уроки и постепенно потерял всех своих клиентов. Вот тогда-то его и нашел Георгий Анисимович. Несмотря на то, что эксперимент не удался, Боксер хорошо заплатил. Кроме того никогда не отказывал старику в «авансах».
Когда Илларион Дормидонтович, наконец, понял, что попал к «цветным», он сначала испугался, прекратил всякое знакомство с Георгием Анисимовичем и недели две не высовывал носа из своей квартиры. Впрочем, от квартиры к тому времени у Нестеренко осталась одна крошечная комнатушка. Жена Нестеренко умерла задолго до начала войны. Ни родных, ни детей у них не было и Ларочка, как всю жизнь звала его жена, оказался один-одинешенек в целом мире. Тотчас обнаружилось, что и друзей у Нестеренко тоже нет. Предприимчивые соседи, узнав о том, что Нестеренко изгнан из университета, принялись «уплотнять» его.
Нестеренко почти не сопротивлялся. К тому времени он потерял интерес ко всему на свете, кроме вина. В конце концов, он оказался в тесной каморке с одним маленьким окошком и фанерной дверью. Когда-то здесь жила собака Нестеренко по кличке Дэзи. В этой комнате бывший профессор провел едва ли не самые страшные в своей жизни две недели.