И сразу же по ржаному текущему мареву, где переливались тени колосков, реальная и лунная роса, к нему сквозь девичью песню и далекие годы донеслось полузабытое пение его жены, когда она еще не была его женой и он даже не думал ухаживать за ней. Не красотой, не роскошью бровей и не статью, а песней заворожила и приворожила его. На ее голос он, уже немолодой холостяк, спешил из прокуренного сельсовета и подходил к тому плетню, из-за которого подсолнечники с желтыми кудрями, как юноши, наклонялись прямо на улицу, не боясь, что чья-то воровская рука открутит им головы. И хоть как неслышно он подкрадывался к девичьей песне, Елена сразу же чувствовала его походку и настороженно замолкала, как камышевка в плавнях.
Тогда он уже обычным шагом подходил к ней, здоровался и начинал просить:
— Ну, спой, Еленка.
А она, теребя мелкими потрескавшимися пальцами края дешевенького, самыми серпами зарисованного платка, отвечала одно:
— Не хо…
— И чего же ты не хочешь?
— Чего? Потому что при людях нельзя.
— А при скоте можно?
— А при скоте можно.
— Глупости говоришь.
— Зато умное слушаю.
— Может, ты бы, девка, не стыдилась меня?
— А чего бы мне стыдиться, хоть вы и начальство.
И ее причудливые, чуть-чуть припухшие губы или вздыхали, или лишь одними середками сходились вместе, и тогда лицо девушки удивительно озаряла не одна, а две улыбки, которые так веселили его, что он начинал радостно смеяться:
— И откуда у тебя взялись аж две улыбки?
Елена, не сердясь, только поведя одним плечом, рассудительно говорила ему:
— Надо и мне что-то иметь для пары. Ну-ка, еще немного посмейтесь. Вот мой хозяин говорит, что вы очень сурьезный, и в сельсовете, и на людях. И кто бы мог подумать? — и снова вела плечом, на котором шевелился вышитый хмель.
Так он и встречался вечерами с Еленкой, идя на ее голос, как на заманчивый огонек, так и стоял под подсолнечниками, которые наклоняли над ними свои золотые ароматные решета. А в какой-то звездный вечер девушка, не глядя на него, а в землю, тихо сказала:
— Марко, что вы думаете обо мне?
— Что я думаю о тебе? — искоса глянул на хрупкую фигуру наймички, удивляясь, как в этом птичьем, легкокрылом теле мог поселиться такой необыкновенный голос: встрепенется он в селе, а его слышат и косарь на лугу, и пахарь в поле, и лесоруб в лесу. Даже ехидный и скупой, как черт, Мелантий Горобец не раз говорил господам-хозяевам, что он своей наймичке собственноручно дает масла, чтобы голос не засох, потому что голос, конечно, — это деликатная штука и дается даже не всякому попу. — Думаю, Еленка, что ты соловей, и более ничего.
— В самом деле? — смущенно подняла глаза, над которыми испуганно бились ресницы.
— В самом деле. Славное принесешь милому приданое: такого приданного на ярмарке не купишь.
— А больше у меня ничего и нет, — с признательностью взглянула на него. — И вам, Марко, хорошо, когда вы слушаете меня?
— Как в раю, хотя его теперь нет ни на земле, ни на небе. Осенью я тебя беспременно аж в самую Винницу на какие-нибудь курсы пошлю. И ты станешь певицей, в жакетке шерстяной будешь ходить, а потом со мной и здороваться перестанешь.
— Такое выдумаете, — притронулась рукой к подсолнечнику, и он осыпал на нее пару перезрелых лепестков. — Никуда я не поеду из села.
— Но почему, девка?
— Не поеду, и все.
— Думаешь, там будет хуже, чем у Горобца?
— Хуже навряд ли где найдется.
— Тогда почему ехать не хочешь?
— Почему? — запнулась она и приложила ладонь к сердцу, словно боясь, чтобы оно не выпорхнуло из груди. — А разве вы, Марко, никак не видите, что я… люблю вас? — неожиданно выпалила, густо зарделась и сразу же побледнела, как русалка.
Он изумленно и пораженно глянул на эту склоненную молоденькую девушку, над головой которой пошатывался растрепанный подсолнечник, улыбнулся, крутнул головой:
— Ой врешь, малая. Смеешься надо мной.
— Ей-бо. Разве же этим шутят? — искренне, с боязнью и мукой глянула на него, и ее голос зазвучал, как трепет болезненной песни.
Он тогда еще больше удивился, не зная, что и подумать об этой девушке, которая еще и девичества не знала и никогда не выходило вечерами на гули[47].
— И когда же это на тебя нашло?
— Сразу, Марко. Как гром среди неба, — и посмотрела на небо, будто оттуда и сейчас со звездной пылью сеялась в ее сердце любовь.
«Или это насмешка, или в самом деле эта малышня уже что-то в любви петрает? Так когда же она успела? И где эта любовь взялась: не в лугу ли за чужим скотом, не в поле ли за тяжелыми снопами? Сам черт этих девушек разберет». Он крякнул и многозначительно полез рукой к затылку.
— М-да… Бывает… И когда же этот гром отозвался?
Елена встрепенулась, выровнялась и так посмотрела своими глазищами на него, что он сразу увидел ее раскрытую, как свежая рана, подкошенную любовью душу.
— Помните, как впервые с вами в сельсовете встретилась? Тогда так веяло-заметало, что и света не видно было.
— Ну, помню, — сказал, никак не припоминая, когда же она видела его в сельсовете: разве же там мало разных людей толклось и в погожие дни, и в метели?
— Я тогда принесла на люди свои слезы: хозяин ни за что, ни про что побил. А посмотрела на вас, — сразу обо всем забыла: и о своих слезах, и о том нехристе: такие тогда у вас глаза были!.. Ну, в самое сердце смотрели.
— В самом деле? — подобрел и только теперь заметил, что ее косы так блестели против луны, словно были выплетены из настоящих солнечных лучей.
— В самом деле, Марко, — вздохнула девушка.
— А чего же ты о своем нехристе ничего тогда не сказала? Я бы задал ему такого духа… — сразу рассердился на Горобца и махнул кулаком.
Еленка больно прищурила веки.
— Тогда я забыла, что и на свете живу.
— Бывает… А ты же знаешь, дитя, насколько я старше тебя? — спросил, понимая, что девушке не до шуток.
— Ну так что? — просто ответила она. — Старше, значит умнее.
— И что мне теперь делать с тобой? — вслух, как иногда в сельсовете, подумал, на самом деле не зная, как ему быть: или продолжать стоять возле этой девчонки с милыми губами и двумя улыбками, или скорее драпануть домой, потому что у председателя сельсовета немало разно-всяких хлопот. Простишься сразу — того гляди раскачают ее слезы, как роса былинку. Ну, а стоять возле нее — тоже нечестно выходит.
Косясь на улицу, он отошел с девушкой в тень, сел на завалинке, она тоже примостилась на самый краешек завалинки, взволнованная и тихая, готовая вот-вот уронить с ресниц свои первые слезы любви.
Она ждала его слова, словно приговора, и ругала себя, что выдала свою тайну, потому что разве можно девушке первой такое сказать?! Разве не знает она, что в селе так заведено: сиди, гриб, пока кто-то найдет. А вот она не смогла сдержать своего сердца и за это может раскаиваться всю жизнь.
— Какие у тебя хорошие косы. И тяжелые, — не зная, что сказать, взвесил в руке ее косы, меняющиеся в лунном свете, как пшеничные колосья, и пахнущие невыветренным духом перезрелого поля и цветом лаванды. Он знал, что и глаза у нее были синие, как цвет лаванды. — Очень хорошие у тебя косы.
Она ничего не ответила, пряча от него лицо. Тогда, охваченный жалостью к девушке, положил руку ей на плечо, другую вытер об рукав своей праздничной рубашки и бережно провел пальцами по ее глазам. Девичьи слезы обожгли его пучки, но принесли и веяние мятущегося потрясения: вишь, как она любит его! Оно, конечно, и не хорошо, что девушка сама признается в таких делах, но, может, в ее душе и любовь такая же широкая, как и песня? Тоже на люди просится!..
Что же, Марко, то дорогое, чаянное, за чем ты гнался, — полетело неизвестно в какие края, а это, возможно, твоя тихая судьба сидит? Хм, и неужели она будет счастлива с ним? В его душе зашевелились и волны великодушия, и волны боязни за свою холостяцкую волю. Еленка таки и в самом деле славная, хоть и немного курносенькая. А еще одень ее по-человечески! Да за какого беса бедная девушка справит ту одежду? Вишь, только и имеет приданного, что один голос и такую доверчивую душу, которая сразу выплеснулась из тела. Хорошо, что выплеснулась к нему, а если бы к какому-нибудь волосатому верзиле, гляди, и свел бы дитя с ума.