— Эй, ты, перестань! — крикнула Мотя брату. — Я сама буду петь свою песню.
— Пой, пой, — сказал он и умолк.
Девушка надела еще недошитую, но уже очень красивую, свадебную шапку-шемшир из оленьего и лисьего меха, из атласных и суконных ленточек, всю осыпанную разноцветным бисером, и, гордо поводя головой, начала беззвучно шевелить губами.
— Ну, пой! — сказал брат.
— Уже пою, — отозвалась сестра.
— Я ничего не слышу.
— А тебе и не надо слушать. Эта песня не для тебя. — И Мотя весело засмеялась.
— Ух, какая ты вредная! — крикнул парнишка, снова забренчал своей «музыкой» и запел:
У меня есть сестра Матрена.
Она красива, как луна.
И в самом деле круглолицая, румяная девушка была похожа лицом на полную луну.
И хитра, как старая лисица,
И сердита, как росомаха, —
продолжал Колян.
— Росомаха… — Мотя потянулась к брату, чтобы отнять у него музыку.
Парнишка отпрянул, но так неловко, что задел ногой деревянную чашку, которая стояла с бисером возле Моти, и рассыпал его на оленью шкуру.
Девушка страшно рассердилась, закричала:
— Слепой баран! Вот собирай теперь, собирай!
А когда парень начал искать бисеринки в густой оленьей шерсти, сестра отшвырнула его пинком ноги. Парень кинулся ответить сестре. Тут отец схватил один из ремней, приготовленных для сбруи, и начал хлестать обоих драчунов по чем попало.
— Бей его, он рассыпал бисер. Он всегда устроит что-нибудь, — бормотала Мотя, закрывая ладошками свое лицо.
— Я знаю, кого бить, знаю, — хрипел отец, наглотавшийся в сердцах дыма.
Драчуны расползлись по разным углам. В обиде на сестру и на отца, Колин вспомнил свою покойницу мать и пристал к отцу:
— Скажи, отчего умерла моя мама?
— От жизни. Жизнь — самая тяжелая, самая неизлечимая болезнь. Она всегда кончается смертью, — ответил отец.
— Мать умерла от тебя, не захотела жить с тобой, — упрекнул Мотю брат.
— И с тобой, — отплатила ему сестра.
— Кончай разговор. Не то я наступлю вам на негодный язык! — погрозился отец. — Учитесь молчать и слушать. Учитесь у собак!
По стародавнему обычаю, молодым при старших полагалось молчать и слушать. И если уж учиться этому, то, конечно, у лопарских собак: шумные, задиристые на воле, в своей собачьей компании, они становятся немы, когда попадают в людской круг. В морозы и пурги они любят забираться в тупы, поближе к огню, но сидят там как бездыханные, не отводя ни глаз, ни ушей от хозяина, с постоянной готовностью бежать по его приказу.
Мотя и Колян примолкли, еще немного подулись друг на друга и потом вновь стеснились к теплу и свету камелька, будто и не было стычки.
Пурга наконец умаялась и легла изгибистыми лунно-синеватыми сугробами вокруг туп и амбарчиков. В первый момент всем показалось, что поселок начисто сметен ветром. Лишь внимательно приглядевшись, заметили на сугробах темные пятна, которые сделал над тупами дым из камельков. А сами тупы были погребены снегом поверх крыш. Кое-кому из хозяев пришлось выбираться через дымовую дыру в потолке и потом уж откапывать тупы и амбарчики.
Откопавшись, все первым делом заспешили собирать оленей, распуганных пургой, и проверять капканы и разные ловушки, поставленные еще до пурги на волков, росомах, лис, песцов.
Запрячь было некого: поблизости ни одного оленя, и шли на лыжах. Впереди бежали остроухие, с поднятыми серповидными хвостами, разномастные собаки, бежали, не дожидаясь хозяев. Эти умные собаки, из породы оленегонных лаек, прекрасно знали все обычаи северной жизни. Если хозяин вышел с арканом в руке, значит, ловить оленей. Тогда лайке надо отыскать их и подогнать поближе к хозяину.
Собаки умчались далеко вперед, скрылись в лесу, и вскоре послышался тот лай, с которым гонят оленя. У хорошей собаки на всякий случай есть особый лай. Такая собака твердо знает всех своих оленей в лицо и держит их в полном повиновении.
Олени начали выбегать из леса на открытую гладь замерзшего озера, оттуда хозяева гнали их в поселок, там арканили, запрягали в санки и уезжали разыскивать тех, что убрели далеко.
Пурга тешилась долго, жестоко, оленей распугала широко, капканы и ловушки замела начисто; к тому же темная пора была еще в полном разгаре, иногда лишь в тихую погоду светил месяц, мерцали звезды, играли северные сияния, но чаще стояли сумерки, в которых за два-три десятка шагов не различишь ни человека, ни оленя, и, чтобы собрать стадо и всю добычу, потребовалась кому неделя, а кому и больше.
Даниловы нашли в своих ловушках одного песца и трех зайцев, а потеряли двух оленей и один волчий капкан, в который попался какой-то крупный зверь, потом оборвал его и унес на ноге. По ворчанью, с каким обнюхивали собаки место, где стоял капкан, решили, что унес его медведь, почему-то не залегший на зиму в берлогу.
— Пойдем догоним! — позвал Колян отца.
— Пойти-поехать можно, — согласился Фома. — Но шибко близко догонять такого медведя опасно. — И начал поучать сына: — Медведь, не залегший на зиму в берлогу или поднятый из берлоги охотниками, да еще «обутый» в капкан, — страшный зверь. Не приведи бог встретиться с ним! Он так голоден, так зол!..
Все-таки рискнули поискать медведя. «Но, слава богу, — подумал Фома, — не нашли».
— Найдем, — сказал он в утешение огорченному сыну. — Медведь побродит-побродит с капканом, устанет и ляжет в берлогу. Тогда поднимем.
— А что он сделает с капканом? — спросил сын.
— Иной раз лисица, попав в капкан, сама себе отгрызет лапу и уйдет. А медведь… не слыхал про него такого. Этот, скорей всего, будет гулять с капканом, — ответил отец.
— А может быть, снимет?
— Медведь много чего может, он — умный.
Объявили по поселку, что медведь унес капкан и если кто убьет этого зверя, вернул бы Фоме капкан и выделил бы часть мяса: медведь-то наполовину пойман, наполовину принадлежит Фоме.
Разговор об этом медведе широко расплеснулся по Лапландии. Одних особо занимало, как поступит медведь с капканом: снимет, разобьет, будет носить или отгрызет вместе с лапой? Других волновало, сколько из этого медведя полагается Фоме: половина, больше, меньше? Третьих подмывало надеть лыжи и немедленно помчаться на поиски зверя. Не было ни одного охотника, которого не взволновал бы медведь, обутый в капкан.
Темная пора начала сбывать. В полуденное время на южной стороне горизонта появлялась светловатая полоса, с каждыми новыми сутками она становилась шире, красней и держалась дольше.
Жители поселка внимательно следили за этими просветлениями, подолгу выстаивая возле туп. Шустрые ребятишки забирались на каменные утесы, вздымавшиеся неподалеку. Для этих утесов солнце всходило немножко раньше, чем для поселка, а скрывалось немножко поздней.
— Рано, еще рано, — говорил Фома сыну. — Зря бьешь обувь.
Но как устоять под горой, когда все товарищи на горе!
Наконец долгожданное время пришло — Фома сказал:
— Сегодня будет солнце.
Колян схватил шубенку из оленьего меха, надернул ее на одно плечо и помчался по поселку. Вбегая в тупы без стука и спроса, забывая обязательное «Здравствуйте», он выкрикивал:
— Мой старик сказывает, что сегодня вернется солнце.
Одни говорили ему: «Спасибо!» Другие: «Знаем-знаем. И мы умеем считать не хуже твоего старика». Третьи начинали спор: «Солнце придет завтра». Они тоже вели счет времени, и он не совпадал с вычислениями Фомы. Но это не смущало парнишку, он бежал дальше будоражить поселок.
И едва показалась в южной стороне неба слабая предрассветная бель, все жители поселка вышли из домов. Молодежь и ребятишки взобрались на утесистый берег озера, пожилые и старые тревожно сгрудились на улице: «Солнца нет и нет. А если оно совсем ушло, забыло Лапландию!»