В глазах предубежденно настроенного болгарского посланника барона Якоби Рэтклиф с самого начала являл собой «тип деятеля, сочетавшего крайнюю самоуверенность и деспотичность с чрезвычайно узкой образованностью и низменным личным опытом». Последнее, впрочем, вряд ли можно поставить в вину выходцу из «бревенчатой хижины» в штате Иллинойс, где полтора столетия тому назад условия для развития высокой культуры, конечно же, во многом уступали даже европейским окраинам. Что из того, если Рэтклиф путает Мольера с Вольтером, не владеет языками и нетверд в хронологии исторических событий. Гораздо большую угрозу таит в себе другая черта личности сенатора, определяющая его позицию при решении важных вопросов в конгрессе, — его верность узкопартийным интересам, вступающим, согласно мысли автора романа, в противоречие с высшими идеалами и целями, которыми должна руководствоваться американская нация.
Именуя посланника Якоби «неуязвимым циником из XVIII века», писатель делал акцент скорее на эпитете и обстоятельстве времени, нежели на центральном понятии в этом словосочетании. Неуязвимость логики престарелого аристократа, успевшего в ранней молодости впитать в себя отголоски великих идей, состоит в том, что он исходит из тех самых понятий и представлений, которым в наши дни в России конца XX века вновь возвращается право именоваться «истинными», «вечными», «общечеловеческими». Партийную систему, которая в своем крайнем выражении подменяет принцип всеобщности принципом партикуляризма, или, иначе говоря, разобщенности, Якоби справедливо считает подобием религиозного раскола, неоднократно приводившего в прошлом к самым гибельным последствиям. Однако, задержавшись одной ногой в XVIII столетии и твердо предпочитая Европу «варварским» Соединенным Штатам, он не в состоянии уразуметь главного в американском политическом опыте, того, о чем за несколько десятилетий до изображенных в романе событий красноречиво писал другой европеец, француз де Токвиль, — изначально присущей демократии способности к саморегулированию и самосовершенствованию.
К сожалению, высоким и сложным материям нет места в политическом мирке Вашингтона, каким он предстает в изображении Г. Адамса. Хитросплетения сделок и интриг, которыми сенатор Рэтклиф пытается связать свободу действий нового президента, выглядят на современный взгляд довольно-таки наивными. Где тонко, там и рвется, и Рэтклиф сам чуть не увязает в сплетенной им паутине ложных ходов, двусмысленных обещаний и тому подобных экивоков. Однако президент устоял, как устояла перед аналогичной атакой и миссис Ли, скорее интуицией, нежели рассудком, распознавшая всю «этическую пустотелость» своего настойчивого поклонника.
Вряд ли есть необходимость заострять читательское внимание на тех несообразностях, которыми изобилует собственно событийная, «внутриполитическая» канва произведения. Психологических натяжек в тексте «Демократии» еще больше, поскольку исследования диалектики души и последовательности мысли чаще всего подменяются у Адамса декларативной риторикой. Но, разумеется, американского прозаика извиняет хотя бы то, что им писался фактически не роман, а беллетризованный памфлет и основную свою цель автор видел (вслед за целой плеядой своих предшественников, включая Т. Мора, Дж. Свифта, Дж. Ф. Купера) не в передаче «самодвижения жизни», а в том, чтобы в первую очередь дать выход собственным острокритичным эмоциям.
Всю меру язвительности авторских инвектив, обращенных против сословия государственных мужей, примкнуть к которому Г. Адамс безуспешно стремился на протяжении многих лет своей жизни, выдает его, казалось бы, случайное замечание, отождествляющее участие в политической жизни с отбыванием срока в каторжной тюрьме. Отличительными качествами сенаторов и конгрессменов он считает «дурные манеры и дурную нравственность», но еще более уничижительной оценки удостаиваются в книге новоиспеченный президент («эта деревенщина из индианского захолустья») и его супруга. Если воспринимать ироническое комментирование Адамсом государственного механизма США по критериям, прилагаемым к полноценным социально-психологическим произведениям, значительная часть его обвинений, несомненно, повиснет в воздухе. Но писатель и сам сознавал намеренную заостренность и полемичность основных положений своей книги. Рисуя удручающую картину того, «с каким скрипом крутится политическая машина, обдавая грязью все вокруг», он вместе с тем отдавал себе отчет в том, что «под пеной, всплывающей на поверхность политического океана, существуют здоровые течения с благородным руслом, которые смывают эту пену и поддерживают чистоту во всей толще воды».
Неопытность Адамса-романиста, заставлявшая его то и дело прибегать к сугубо условным сюжетным построениям, с меньшей силой сказалась в кульминационных сценах произведения. Воспроизведенный в последних главах книги конфликт между сенатором Рэтклифом и миссис Ли по-настоящему драматичен. Содержащееся в их диалоге столкновение требований реальной жизни с абсолютом нравственного чувства возрождает старый спор о том, оправдывает ли благородная цель применение небезупречных средств для ее достижения. Разумеется, «преступления» Рэтклифа ни в коей мере не соизмеримы с той откровенной беспринципностью, что совершенно неприкрыто предстала всему миру в XX веке в практике тоталитарных режимов. Но для нравственной философии Америки любая «мелочь», любые «огрехи» — в особенности когда речь шла о лицах, посвятивших себя служению обществу, — вырастала в проблему поистине планетарных размеров.
Столетие, разделившее скандалы в правительстве У. Гранта, которые дали Г. Адамсу тему для своей книги, и фатальный для президента Р. Никсона «уотергейтский» кризис, было отмечено в политике США постоянным балансированием между принципиальностью и прагматичностью, между последовательным «морализмом» и «искусством возможного». Эта дилемма сохранялась и в последующие годы, что было особенно ярко продемонстрировано в случае с глубоко задевшим администрацию Р. Рейгана делом «Иран-контрас». Изгнание в 70—80-х годах из правительственных кругов изрядного числа высокопоставленных деятелей порой за самые пустячные на сторонний взгляд правонарушения вновь подтвердило незыблемость строгих норм, которыми руководствуется при решении этических проблем американское общественное мнение.
В своей речи на конференции «Город Вашингтон в литературе» (апрель 1986 года), в работе которой мне довелось участвовать, видный критик А. Кейзин назвал Г. Адамса «Вольтером, Гиббоном, Прустом и даже, увы, апокалиптически настроенным Освальдом Шпенглером столичного общества». Можно утверждать, что некоторые из названных функций автора «Демократии» и автобиографического «Воспитания Генри Адамса» в известной мере унаследовал в наши дни Гор Видал, создатель целого цикла произведений об американской политической истории. Знакомясь с его романом «Вашингтон, округ Колумбия» (1967), читатель попадает в накаленную общественно-политическую обстановку середины XX века. Рожденные творческой фантазией автора фигуры вашингтонских политиканов, богатых предпринимателей и просто столичных бонвиванов хорошо вписываются в картину реальных событий. Начальной точкой отсчета для своего рассказа прозаик многозначительно избирает июль 1937 года — момент решительного сражения между «традиционными» взглядами на природу и назначение политической системы Соединенных Штатов и «новым курсом» президента Франклина Делано Рузвельта.
Прозвучавшие тогда предложения президента относительно реформы Верховного суда были истолкованы ревнителями «классических» пропорций государственного устройства США как вызов конституционному принципу разделения и взаимного уравновешивания слагаемых политической мощи. Свойственная Рузвельту и прежде тенденция к укреплению центральной исполнительной власти, то есть института президентства, встретилась на сей раз с серьезными возражениями. По заключению авторов новейшего коллективного труда «История США», эта попытка поколебать полуторавековой статус высшего судебного органа и, стало быть, расшатать покоящуюся на «трех китах» твердь американского общества вызвала оппозицию со стороны не только консервативного крыла конгресса: «В сенате против Рузвельта выступили некоторые республиканцы-прогрессисты. В демократической партии в лагерь противников правительства перешли многие видные либералы»[149]. После поражения Рузвельта между противостоящими сторонами и течениями политической мысли было объявлено короткое перемирие, но последующие десятилетия американской истории (включая и два срока президентства Р. Рейгана) прошли под знаком все того же «перетягивания каната», то ослабевающей, то возобновляющейся борьбы между сторонниками и оппонентами «сильной» федеральной власти.