— Но с чего мне делать вид, — заявляла она, — будто я в восторге видеть двух ньюйоркцев на месте одного. Фу, какая нелепость! Да больше чем о полутора мне и подумать тошно!
Тут подоспели ее бостонские друзья и высказали мнение, что главное, чего ей не хватает, так это высшего образования. Пусть совершит паломничество по университетам и художественным школам. На это миссис Ли отвечала с нежнейшей улыбкой:
— А вам известно, что у нас в Нью-Йорке богатейший в Америке университет и единственная его беда — что ни за какую плату не удается заполнить его алчущими знаний? Может быть, вы хотите, чтобы я вышла на улицы и зазывала туда молодых людей? А если эти язычники не пожелают принимать истинную веру? Вы можете дать мне право обращать их огнем и мечом? Предположим, вы меня таким правом облекли. Предположим, я загнала всех шалопаев с Пятой авеню в университет, где их тщательно обучат греческому и латыни, английской литературе, этике и немецкой философии. Что дальше? Вы в Бостоне превосходно справляетесь с этим делом. Но скажите чистосердечно, каков результат? Не иначе как у вас блестящее общество, а Бикон-стрит[4] кишит поэтами, учеными, философами и государственными деятелями! Ваши званые вечера, надо полагать, искрятся остроумием. А ваша пресса, наверное, переливается всеми красками. Только почему-то мы, ньюйоркцы, об этом ничего не слыхали. Правда, мы не частые гости в вашем обществе, но, когда случается там бывать, оно не кажется намного лучше нашего. Право, вы ничем не отличаетесь от прочих американцев. Дорастаете до тех же шести футов и на том останавливаетесь. Ну почему, почему никто не достиг высоты хотя бы дерева и не способен отбрасывать тень?
Рядовой член нью-йоркского общества, которому такие пренебрежительные речи в устах его верхушки были отнюдь не внове, огрызался с присущим ему непробиваемым здравомыслием:
— Что этой вдовушке нужно? Видно, у нее голова пошла кругом от всех этих Мальборо-хаус и Тюильри. Уж не мнит ли она себя рожденной для трона? Читала бы лекции о правах для женщин. Или шла бы на сцену, коли ей так неймется. Ах, ее не устраивает то, что годится другим? Но это еще не причина читать нам наставления: сама ведь знает, что ни на дюйм не выше остальных! И чего она думает добиться своим острым язычком? Много ли у нее самой за душой?
За душой у миссис Ли было, разумеется, не слишком много. Она жадно и без разбора заглотила тьму книг, чередуя один предмет за другим. Рёскин и Тэн рука об руку с Дарвином и Стюартом Миллем, Густавом Дро и Алджерноном Суинберном резво покружились у нее в голове. Она даже потрудилась над отечественной литературой и была, пожалуй, единственной женщиной в Нью-Йорке, знавшей кое-что из отечественной истории. Разумеется, назвать подряд всех президентов она вряд ли могла, но знала, что по конституции власть делится на исполнительную, законодательную и судебную; понимала, что президент, спикер и председатель Верховного суда — лица значительные, и невольно задавалась вопросом, не сумеют ли они решить ее проблему и не те ли это могучие, дарящие тень дубы, о которых она мечтала.
Здесь, скорее всего, и коренилось ее беспокойство, неудовлетворенность или тщеславие — каким бы словом вы ее состояние ни назвали. Ею владело чувство, присущее пассажиру океанского парохода, который не находит себе покоя, пока не спустится в машинное отделение и не потолкует с механиком. Ей хотелось увидеть собственными глазами, как действуют исходные силы, потрогать собственными руками гигантский механизм, приводящий в движение общество, измерить собственным умом мощность движущих сил. Она твердо решила проникнуть в самое сердце великой тайны американской демократии и правления. Такова была цель, а куда она приведет, мало заботило миссис Ли, поскольку жизнью она не слишком дорожила, исчерпав, пользуясь ее же выражением, две на своем веку и закалившись настолько, что стала нечувствительна к невзгодам и боли.
— Чтобы, потеряв мужа и ребенка, женщина сохранила стойкость духа и разум, она должна стать либо твердой как сталь, либо мягкой как воск. Я теперь крепче стали. Ударьте по моему сердцу падающим молотом, и он отскочит вверх.
Возможно, исчерпав мир политики, она вновь устремилась бы куда-нибудь еще, но пока не бралась предугадывать, куда направится и чем займется. В настоящий момент она решила выяснить, какие удовольствия можно получить от политики. Ее друзья не преминули спросить, какие удовольствия рассчитывает она найти в полуграмотной среде обыкновенных людей, представлявших в Вашингтоне свои избирательные округа, настолько бесцветные и скучные, что по сравнению с ними Нью-Йорк выглядел новым Иерусалимом, а Брод-стрит — Платоновской академией. На это миссис Ли отвечала, что, если вашингтонское общество и впрямь окажется столь серым, она будет только в выигрыше, так как с превеликой радостью вернется в родной Нью-Йорк, чего более всего на свете себе желает. Однако в глубине души миссис Ли посмеивалась над скептиками, вообразившими, будто она едет в Вашингтон в погоне за примечательными людьми. Ее привлекало совсем иное: столкновение интересов — интересов сорокамиллионного народа и целого континента, сконцентрировавшихся в Вашингтоне и управляемых, сдерживаемых, контролируемых людьми обыкновенного склада (или, напротив, не поддающихся их влиянию и контролю), гигантские силы управления и механизм общества в действии. Короче, ее притягивала Власть.
Пожалуй, в ее уме несколько перепутались мощность машины и сила машиниста, власть и власти предержащие. Пожалуй, больше всего ее манило то, что составляет главный интерес человека в политике, и, сколько бы она это ни отрицала, именно жажда власти ради самой власти ослепляла и сбивала с пути эту женщину, успевшую исчерпать все занятия, обычные для ее пола. Но к чему копаться в движущих ею мотивах? Сцена перед ней была открыта, занавес подымался, актеры стояли готовые выйти на подмостки, и миссис Ли оставалось лишь, затесавшись в толпу статистов, наблюдать за ходом действия и сценическими эффектами, слушать, как читают свои монологи трагики и бранится в кулисах режиссер.
ГЛАВА II
Первого декабря миссис Ли села в поезд на Вашингтон и уже около пяти вечера входила в нанятый ею новый особняк на Лафайет-сквер[5]. При виде аляповатого варварства обоев и драпри она пожала плечами и следующие два дня провела в отчаянной борьбе за благоустройство среды своего обитания. В результате этой схватки не на жизнь, а на смерть убранство обреченного дома подверглось полному разгрому, словно в нем поселился дьявол. Ни один стул, трельяж или ковер не остался на прежнем месте, и посреди страшнейшего развала новая хозяйка оставалась такой же невозмутимой, как статуя Эндрю Джэксона[6], смотревшая на нее с площади, и отдавала приказания не менее решительно, чем когда-либо сей герой. К концу второго дня победа увенчала ее чело. Новая эра, более высокое понятие о долге и целях бытия воссияло в запущенном языческом капище. Богатства Сирии и Персии излились на унылые уилтонские ковры; расшитые кометы и золотое шитье из Японии и Тегерана унизали и прикрыли тоскливые суконные гардины; странная смесь из эскизов, акварелей, вееров, вышивок и фарфора была повешена, прибита, прикноплена и прислонена к стенам. Наконец, домашний запрестольный образ — мистический пейзаж Коро — занял отведенное ему место над камином, и на этом была поставлена точка. Под ласковыми лучами заходящего солнца, вливавшимися в окна, мир воцарился в возрожденных апартаментах и в душе их хозяйки.
— По-моему, Сибилла, этим можно обойтись, — сказала она, обозревая арену своих действий.
— Придется, — отвечала Сибилла. — У тебя не осталось ни единой свободной тарелки, ни веера, ни шали. И если тебе вздумается прикрыть еще что-нибудь, останется лишь посылать на улицу и скупать у старых негритянок их пестрые платки. Но какой от всего этого прок? Ты полагаешь, твое убранство понравится в Вашингтоне хоть одной душе? Они сочтут тебя помешанной.