А её венценосный супруг был счастлив в лоне любви, равно и в лоне молодого отцовства. Он снова испытал чадолюбие — эту радость, навещающую человека в молодые годы. И его дети от Кати словно бы не только возвращали его в молодость, но и возвратили ему молодость. Он весело возился с малышами, умиляясь и их видом, и лепетом, и проделкам, и детским деспотизмом.
Но порой в сердце вторгались угрызения. Особенно тогда, когда получалась очередная телеграмма неутешительного содержания. В его счастье вторгалась скорбная нота. И это был такой мучительны диссонанс, что его против воли пронзала мысль: скорей бы уж, скорей. И тогда он в одиночестве вставал перед домашним киотом, где было несколько икон, особенно чтимых им, и безмолвно молился. О чём — не знал никто. Это была не молитва, а скорее вереница беспорядочных и почти бесформенных мыслей, где всё переплелось: и бесполезные просьбы о здравии близкого существа — Марии Александровны, и о умиротворении в империи, и о приближении церемонии бракосочетания с Катей... При этой последней мысли его охватывала неловкость, а временами и стыд. Но он говорил себе, что надобно быть трезвым, всегда трезвым и трезво смотреть на жизнь.
А жизнь, столь высоко вознёсшая его, приносила ему больше огорчений, нежели радостей. Радости были камерными, малыми, а огорчения великими. Правда, Лорис, явившийся тотчас же после его возвращения в Зимний дворец, доложил наконец о полном успехе дела с евреем Гольденбергом.
— Как я и докладывал, Государь, следователю Добржинскому удалось различными посулами исповедать Гольденберга, несмотря на его каменную непоколебимость. Он открыл нам имена всех главарей, связи, явки, и мы их стали вылавливать по одному.
— Наградить следователя немедля...
— Я уже распорядился, Государь. И кроме того повысил его в чине и в должности. Вот что значит действовать тонко, с умом, без нахрапа, без насилия. Этот мой принцип я внушаю всем подчинённым.
— Прекрасно! Ты заслуживаешь очередной награды. А этому еврею я готов заменить виселицу на бессрочную каторгу.
— Поздно, Государь. Он сам исполнил над собой смертный приговор — повесился в камере.
— Что ж, тем лучше. Избавил нас от лишних хлопот.
— Среди тех, кого он назвал, первенствующее положение занимает некто Желябов, мещанского, впрочем, нет — из крепостного состояния. Гольденберг охарактеризовал его как гения, как второго Робеспьера либо Дантона. Означенный Желябов пользуется неограниченным влиянием среди своих единомышленников. Мы взяли его след и скоро он будет в наших руках.
— Гений? Хм! Тем опасней. Изловить во что бы то ни стало. — Александр пожевал губами, что было у него признаком озадаченности, и разразился тирадой: — Ведь это просто несчастье, что в стане наших врагов оказываются такие субъекты, как этот Желябов. Ведь сколь много пользы они могли бы принести отечеству. А весь их талант, вся энергия направлены на разрушение, на смертоубийство. Почто они затеяли охоту на меня? Что я им такого сделал? Ведь я взошёл на престол с желанием добра! Я хотел положить конец тирании, как это ни было трудно в российских условиях. Ведь как ты знаешь, оппозиция была сильна, гораздо сильней, чем я мог предполагать, противников во власти у меня было больше, чем сторонников. И несмотря ни что мне удалось упразднить крепостное право — главное дело моей жизни. И что же? Нашлись люди, которые возжелали большего. Я могу согласиться: реформа во многом несовершенна. Но ведь крепостное право существовало со времён великого князя московского Василия III, с его Судебника 1497-го года. Можно ли требовать усовершенствования государственного устройства в каких-то два десятка лет?
— Ах, Государь, молодость нетерпелива, она желает получить всё сразу и устроить всё по-своему. Её тоже следует понять. Однако и не следует мирволить.
— Я желал бы усовестить этих народовольцев, но вижу, что это безнадёжно.
— Совершенно верно, Государь. История показывает нам, что заблуждения молодых приводят к трагической развязке. Вспомним французскую революцию, пролившую столько крови невинных людей, что и война с нею сравнима.
— И возведшая на гильотину своих вождей — вот чем она окончилась! — с удовольствием вставил Александр.
— И приведшая к власти великого диктатора Наполеона, — продолжил в тон Лорис-Меликов, — а в конечном счёте к поражению и позору Франции, когда Париж заняли наши войска. Увы, человечество так ничему и не выучилось.
— Я спас Францию от очередного позора, — меланхолически заметил Александр, — когда убедил Бисмарка не добивать её. Но кто об этом вспомнит? — добавил он с горечью. — Сегодня французы интригуют против нас.
— Неблагодарность, Государь, это тоже одна из свойств человеческой натуры. Память политиков коротка, а народы безмолвно следуют за ними.
— Это слабое утешение, — сказал Александр, отпуская Лориса. — Впрочем, ты сегодня меня обнадёжил. Может, и в самом деле нам удастся покончить со смутой.
— Я уверен в этом, Ваше величество, — с какой-то торжественностью объявил Лорис.
Александр отправился за утешением на половину Кати с детьми, давно уже водворённых во дворец. Его всё ещё втайне обвиняли в бесстыдстве, в цинизме и других грехах, но кулуарные эти голоса мало-помалу слабели, придворные свыклись, свыклись и министры. Сама героиня, однако, старалась вести себя как можно скромнее. Она не появлялась на традиционных выходах и приёмах, и вообще её редко кто видел. Катя довольствовалась обществом Варвары Шебеко и немногочисленных услужниц. Дети занимали большую часть её времени. Но когда появлялся их отец, они всецело отдавались ему. Как и она сама.
Александр был по-прежнему очарован ею. Девичьей статью, которую ей удалось удивительным образом сохранить, чуткостью и скромностью. Она умела читать не только его желания, но и мысли.
Стоило ему войти, как ей тотчас передавались токи его настроения. Она была редчайший по чувствительности прибор. И эта её чувствительность, граничившая с ведовством, удивляла и восхищала его.
— Мой повелитель в смятенных чувствах! — воскликнула Катя, как только он вошёл. И схватив его руку, прижала к губам. — Я развею, я утешу.
Александр сел в кресло. Он и в самом деле пребывал именно в смятенных чувствах. Министры чередой представлялись ему, докладывая о событиях по своему ведомству. Каждый норовил занять как можно больше времени. Затем он навестил семью покойного профессора Сергея Михайловича Соловьёва и вручил вдове пакет с ассигнациями, выразив своё соболезнование. Соловьёв читал курс российской истории цесаревичу Николаю, в Бозе усопшему, а затем его преемнику цесаревичу Александру. Впрочем, Александр был далёк от прилежания, и вскоре покойный профессор попросил отставки.
— Уходят в мир иной корифеи. Вот и Сергей Михайлович, человек редчайшего трудолюбия, покинул нас, не доживши года до шестидесяти, — сказал он со вздохом. — А мне-то уж шестьдесят два, и четверть века занимаю я родительский престол. Что я оставлю России? Одно имя в череде имён Романовых. А Сергей-то Михайлович оставил после себя двадцать девять томов «Истории России с древнейших времён» не считая множества других трудов. Не перестаю поражаться: один человек вгрызся вглубь архивов, перелопатил тысячи тысяч стародревних бумаг, осмыслил каждую из них и писал, писал, писал. Как ни велик был Николай Михайлович Карамзин, совершивший, по слову Пушкина, подвиг честного человека своею историей, другой Михайлович его превзошёл. Можно только посожалеть, что оба не успели завершить свой труд. Господь отчего-то не попустил.
— Моё величество оставит после себя имя царя Освободителя, — с этими словами Катя обвила руками его шею. — Был царь Грозный, была царица Великая, был царь Благословенный, Тишайший, Великий, но не было другого Освободителя. Разве российская история может оставить забвенным столь славное имя? Оно пребудет в веках, что бы не говорили недруги.
— Я всего лишь Александр II, Катенька, — произнёс он растроганно, — это для тебя я и великий, и освободитель, и всякий прочий.