Озабоченность Александра росла. Получив известие о первых жертвах, он прослезился. Отрадны были только вечера — их вечера.
— Как мне благостно с тобою, моя Катенька, — бормотал он в полном самозабвении. — Ничего другого нет, да и не нужно — одна ты. Всё скверное, отвратительное уходит, всё забывается. А ведь это грех, — вдруг спохватывался он. — Грех, когда идёт война, забывать о ней мне, российскому императору, помазаннику Божию.
— Нет, мой повелитель, — старалась успокоить его Катя. — Господь покровительствует любящим. Истинная любовь — богоугодна.
Она была его утешительницей. Александр так и сказал:
— Во скорбях моих великих и безмерных ты единая моя утешительница. У тебя чистое сердце. Молись, Катя. Молись за Россию. Будем молиться за дарование победы христолюбивому воинству нашему.
— Мой несравненный Государь, я то и дело возношу молитвы за вас. А возносить их за вас значит возносить их за Россию. Потому что Россия — это вы, — ответы Кати всегда повергали его в умиление. Умилился он и на этот раз, и столь великое было это его умиление, что на глазах выступили слёзы. Катя вытянула из-за корсажа платок, благоухавший ею и её желанием, и с материнской заботливостью стала утирать глаза Александра.
Видевший эту сцену, несомненно простил бы обоим все грехи, прошлые и будущие, столь трогательной и чистой она была. Сентиментальность и чувствительность обострялись в Александре, хоть он и старался их подавить ввиду неизбежной поездки на театр войны, где они были бы неуместны.
По вечерам они совершали тихие прогулки в одиночестве, если не считать Рылеева, тенью следовавшего за ними в нескольких шагах позади. Их окружала полная безмятежность. Улочки засыпали рано, стоило солнцу скрыться за холмами, и становились пустынны. Присутствие монарха, повелителя всея Руси и Бессарабской губернии, никак не сказывалось на однообразной и размеренной жизни города. Об Александре помнила только власть в лице губернатора и вице-губернатора, начальника губернского жандармского управления и полицмейстера, равно и других управляющих чиновников. Но государь повелел им забыть о его существовании, покуда он сам не изволит напомнить. И они покорно забыли, зная, что монаршая свита не дремлет и все заботы взяла на себя.
Свита была не велика — Александр не любил многолюдства возле себя, оно его раздражало. До злосчастного покушения Каракозова Александр иногда прогуливался в одиночестве, думая свою монаршую думу: спутник, а тем более спутники были тому помехой. Шувалов и Трепов настояли, чтобы служба охраны была значительно усилена. Они старательно пугали его заговорами и покушениями, и он было заробел. Потом, в Париже, был, правда, ещё Березовский, поляк. Но, как ни странно, государь отнёсся к этому покушению довольно спокойно, хотя пугальщики не унимались.
В бессарабской столице ощущения опасности и вовсе не было — такой она была патриархальной. Правда, днём он по большей части отсиживался в своей резиденции, больше похожей на купеческий особняк.
Апрель выдался нежарким, всё цвело и благоухало, молодая глянцевитая зелень радовало взор своею свежестью. Розовый цвет абрикосов перемежался белым кружевом яблонь. И такая радость ощущалась во всей природе, что она невольно передавалась и людям.
Ничто особенно не докучало влюблённому государю и его Кате. Но депеши брата Николая становились всё тревожней, колеса войны стали набирать обороты. И напряжение Александра, несмотря на праздничную близость Кати, неприметно нарастало.
Подходила к концу вторая неделя их блаженства... Штаб-квартира на правом берегу Дуная была готова.
Наконец он решил не отлагать долее свой отъезд. Но как расстаться с Катей?! Он помнил своё изначальное обещание взять её с собой. Не будет ли это чрезмерностью? Стоит ли дразнить гусей, даже монарху. Да ещё когда идёт война, когда кругом грязь, кровь и смерть...
Он принял решение: Катя должна возвратиться. Там — их дети.
— Нам придётся расстаться, моя прелесть. Я говорю это с сокрушением.
— О да, мой повелитель, — Катя была удручена, но согласна. — Я всё понимаю и повинуюсь любому решению.
— Я и так позволил себе расслабиться, — проговорил он с каким-то странным ожесточением. — В нынешних обстоятельствах такое совершенно неуместно. Всё-таки я более всех других, более брата, главнокомандующего армией, ответственен за исход войны. Тебе же надобно быть при наших детях, ты мать и у тебя своя ответственность. Будем же благоразумны.
— Будем благоразумны, — отозвалась Катя как эхо.
— Я стану тебе писать.
— А я отвечать на письма.
— Я снова поручу тебя заботам Саши Рылеева. Когда ты с ним, я спокоен.
— Благодарю вас, мой великий, мой щедрый, мой заботливый повелитель, — Катя изо всех сил старалась придать своему голосу живость и воодушевление, но получалось плохо.
Александр вызвал Рылеева, сказал ему о своём решении и велел министру двора графу Адлербергу готовиться к отъезду к действующей армии.
Прощание любовников было тягостным, и Александр постарался сократить его до минимума. Сборы заняли не более двух часов. Когда за экипажем, увозившем Катю, взвилась пыль, Александр облегчённо вздохнул. Да, это было блаженство и отдохновение, но одновременно и ноша. В тех обстоятельствах, которые сопровождали его, она была, прямо сказать, и непосильной и неуместной. И каков был вызов для окружающих его.
Надо было торопиться к армии, он слишком много себе позволил в эту тягостную годину. Быть может, не простил бы такого и самым близким людям, своим взрослым сыновьям. Они были поблизости, они знали всё. Но не смели перечить, не смели осуждать. Они покорно и терпеливо ждали отцова зова: Александр, Сергей и Владимир.
Ждали зова государя и первые персоны империи: канцлер Горчаков, военный министр Милютин, генерал-адъютант граф Игнатьев, представлявший Россию до недавнего времени в столице Турции и знавший тамошние обстоятельства, окрещённый там «лгун-паша», ибо был человеком неверным и ненадёжным.
— Баба с возу — кобыле легче, — заговорщически подмигнув, сказал он Милютину. — Теперь наконец займёмся делом.
— В самом деле — пора, — сухо отвечал Милютин. — Но ведь штаб-квартира всё ещё не готова принять государя.
— Нет, дорогой Дмитрий Алексеевич, не это обстоятельство было препоною нашему отъезду, — не унимался Игнатьев, — да вы и сами знаете, какое. Государь был во временном плену. Не у турок, нет, то был плен сладкий и угодный его величеству. Ныне он из сего плена вырвался, полагаю, не без душевной и сердечной раны. Но она быстро зарастёт, уверяю вас. Нам всем предстоят раны истинные.
— На войне как на войне, — отозвался Милютин. — Французы, сложившие эту поговорку, тысячу раз правы.
Их беседу прервал граф Адлерберг.
— Господа, государь просил вас немедля быть готовыми к отъезду. На сборы дано менее часу.
Вскоре царский кортеж тронулся по направлению к Дунаю. Погода, благоприятствовавшая движению, начала портиться. Обычные в эту пору майские дожди вскоре обратились в ливень. Дороги размокли, лошади с трудом тянули тяжёлые экипажи, колеса вязли по ступицу. Переправа через мутный и перехлёстывавший мост Прут у местечка Унгены чуть не закончилась драматически для ехавшего позади экипажа: его повернуло потоком, он накренился и вот-вот готов был опрокинуться. По счастью, подскакавшие казаки выправили его.
Инженерные войска по согласию с румынским правительством продолжили полевые железные дороги от Унген к Дунаю, минуя Бухарест. Это открывало надёжную возможность быстро перебрасывать военные грузы к армии. Для императорского кортежа были предоставлены три комфортабельных вагона. И уже через полтора суток они были у Зимницы.
Дунай вздулся, разбух и стал выходить из берегов. Переправа была осложнена. Главнокомандующий, великий князь Николай, с ходу пожаловался Александру:
— Нерешительность, а порой просто недружелюбное отношение румынского правительства затрудняют передвижение наших войск и составов с грузами. Румыны трусят. Они всё ещё опасаются мести турок.