Она долго поджидала подходящего момента, дабы открыть ТАСЛ государю, полагая, что лиге надо окрепнуть и укорениться и что всё равно всякое вмешательство в её деятельность исключено...
Александр же был занят перетасовками в министерствах. Лорис вскоре представил государю список особ, которых следовало бы по его мнению отправить в отставку за неспособностью и по старости.
— Они привыкли читать бумаги, но у них недостаёт извилин для того, чтобы составлять их. В этом смысле, Государь, я не только людовед, но и людоед.
— Стало быть, от людоведа до людоеда один шаг, — рассмеялся Александр. — Да, переменять людей нужно, многие засиделись, покрылись коркою, их не прошибёшь. Наша беда — закоренелый и застарелый консерватизм. Покойный отец вовсе не считался с способностями людей на руководящих постах, его занимала исключительно преданность его особе. Но ведь сила инерции велика. И я некоторое время следовал его заветам. Меня окружали люди, прикрывшиеся, как щитом, титулами и былыми заслугами. По сей причине мы и проиграли Крымскую войну — я вынужден был принять наследие отца...
Он отчего-то был особенно доверителен с Лорисом, и тот эту доверительность оценил. Видно, ему хотелось высказаться, похоже, настал один из редких исповедальных часов.
— Знаешь, с высоты двадцатипятилетнего царствования горизонт отодвигается, зрение становится зорче, детали укрупняются и становятся видны мелкие подробности... — Александр на минуту остановился, как бы обдумывая продолжение. — И вот я увидел, во-первых, множество своих ошибок и оплошностей... Монарх не должен стыдится такого рода признаний, особенно перед ближайшими помощниками, каков ты, — торопливо прибавил он.
Лорис осмелился вставить:
— Государь, бывают обстоятельства, когда монарху не грех признать свою оплошность и перед народом. От этого в выигрыше будет он сам, прежде всего, рам. Непогрешимость свойственна лишь Богу, а человек, взнесённый на самую вершину власти, остаётся человеком и тоже ошибается.
— Твоя правда, Лорис. Но углубись в историю — о современности я не говорю: кто из монархов публично признавал свои ошибки? Никто! — торжествующе закончил он.
— Пётр Великий, Государь, — неуверенно ответил Лорис.
— Где, когда, перед кем?
Лорис вдруг оживился.
— Вспомнил, вспомнил, Государь! Я у Якова Штелина вычитал таковое высказывание: «Я знаю, что и я подвержен погрешностям и часто ошибаюсь, и не буду на того сердиться, кто захочет меня в таких случаях остерегать и показывать мне мои ошибки, как то Катенька моя делает».
— Ты мне принеси книгу эту. Однако память у тебя орлиная.
А сам подумал: у великого моего предка тоже была Катенька и она его остерегала точно так же, как моя. Жаль, однако, что я в годы учения мало почитывал о деяниях Петра...
— Голиков[36] есть у меня — «Деяния Петра Великого, мудрого преобразователя...» Но читал его поверхностно, — признался Александр.
— Голиков есть и у меня, Государь. Он приводит множество высказываний Петра на сей счёт. Вот одно из них: «Знаю я, что я также погрешаю, и часто бываю вспыльчив и тороплив: но я никак за то не стану сердиться, когда находящиеся около меня будут мне напоминать о таковых часах, показывать мне мою торопливость и меня от оной удерживать».
— Это, как видно, одно и то же высказывание, но в разных устах, — заметил Александр. И с нажимом добавил: — А ведь публично, перед народным скоплением, либо в указах своих великий предок мой того не говорил.
— Осмелюсь заметить, что и таких признаний достаточно, чтобы оценить великую душу великого государя. Я убеждён, что сказанное им близким людям тотчас передавалось из уст в уста. Оттого столь много преданий о Петре Великом доселе ходит среди народа.
— Ты прав. И я по его примеру высказал тебе, что ошибался и что не почитаю себя непогрешимым. Вот вспомнилось ещё, что прабабка Екатерина порою в кругу иностранных министров, с коими она любила препровождать досуги, а иногда и при монархах вроде Иосифа II Австрийского или Станислава Польского, могла с чистою женскою непосредственностью объявить себя тупою. И это притом, что она оставила после себя поистине грандиозное эпистолярное наследие, воспоминания, заметы, указы и законы, уступая одному только Петру.
— Эта великая монархиня обладала поистине мужским здравым смыслом, — поторопился вставить Лорис, — хотя и была женщиной в полном и высоком смысле этого слова.
— Что ж, и я не намерен скрывать свои оплошности, но пока что не на глазах широкой публики, — произнёс Александр вставая. — Знаешь, ни я, ни она ещё не созрели для этого. Ты свободен. Жду тебя завтра с обнадёживающими вестями.
Александр отправился к своей великой возлюбленной, как он изредка обращался к Кате, приводя её в экстаз. Благодарность её становилась безмерной и изощрённой.
Великая возлюбленная... Это было столь прекрасно — оставаться Великою сквозь годы близости и материнства. Государь побывал однажды в салоне своей почитаемой тётушки Елены Павловны на музыкальном вечере. Исполнялись шесть песен Бетховена «К великой возлюбленной» на слова некоего Эйтелеса. Мелодии-то Бетховена были прекрасны, в памяти Александра они запечатлелись.
Так Катя превратилась в великую, что было необычайно лестно. Великая и близкая, теперь уже очень близкая, ближе не бывает.
Великая возлюбленная была занята чтением каких-то бумаг на голубой веленевой бумаге. Нет, то было не женское писание, судя по красносургучной печати, которой были они пришлепнуты.
При его восшествии она пружинисто вскочила и прикрыла бумаги ладонью. Тайн меж них не водилось, и Александр улыбнулся: Катя разыгрывает спектакль.
— От любовника? От соискателя? — подзадорил он.
— Непременно, моё величество, — ответила она, слегка зарозовев и приседая перед ним в поклоне. — Я ещё хочу и умею нравиться... Но лишь одному, одному, самому великому, отцу моих детей.
С этими словами она бросилась к нему и повисла у него на шее.
У неё были жадные губы, зовущие, обещающие. Их всемогущество всегда достигало цели, как бы ни был озабочен Александр.
До бумаг ли тут было.
Начало было, как правило, всегда одним и тем же: шестидесятидвухлетний монарх плохо гнувшимися пальцами старался расстегнуть мундир, но Катя успевала быстрей: пока он высвобождал одну пуговицу, мундир был уж весь расстегнут...
А потом... Бывало одно и то же, а казалось, вовсе другое, неизведанное. Находило некое ошеломление, он старался продлить его, но годы делали своё: разряжался быстрей, нежели хотелось.
Последняя любовь. Тютчевские строки не выходили у него из памяти, великие пророческие строки. Александр переживал их, словно они были ему заповеданы:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Он был пронизан этим светом — продлись, продлись очарование, — складывали против воли его губы.
«Поэт сказал это для меня и за меня, — думал Александр. — И для всего человеческого рода, вошедшего в свой закат».
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадёжность.
Он продлевал блаженство всякий час их близости и гнал прочь безнадёжность. Был уверен: безнадёжность не коснётся их своими холодными перстами.
Когда истомное время минуло, он вспомнил о бумагах.
— Открой же мне своего поклонника, Катя. Или ты желаешь сохранить тайну?