Дождь заморосил. Взбираюсь к морским. Брызгаю. Рыбу кидаю в пастюшки оранжевозубые. Если укусят, рана плохо заживает. Трупный яд в зубах. Убоину разлагать чтобы. Это в природе, а здесь бессмысленно. Пойду спать.
Спала. Проснулась. Качает. Заснула.
Стук. Вздрагиваю. Стоим. Темнота. Стучат.
— Кто? — баском нарочито.
— Пусти, хозяин, два перегона. Со смены домой.
— Нельзя. Удавов везем. Придушат.
— Другой раз вам чего от нас надо будет, тоже к нам не достучитесь вы, — оскорбились.
Слышу, сели на тормозной площадке соседнего вагона. Гнусавят свое. Надо было их пустить, рассказали бы чего. А может, кто их знает, нехорошие? Долго на них в дырку от сучка пялюсь. Уже много проехали. Огоньки папиросок звездочками мелькают. Щемит грусть созерцания. В уют семьи вернутся, умоются. Жены суп на стол. Дымящуюся тарелку. Хлеба ломоть. Крепкую помидорину. Или грядочный огурец, пополам разрезанный и потертый с солью. Стопку водочки, безусловно. И так далее. Прыгают на ходу. Исчезли навсегда. Кто такие являлись?
Утреет. В проеме уперлась. Свежесть обдувает клочья волос. Никогда не остановимся! Знаю, что это «никогда» всегда заканчивается, но всякий раз это «никогда» одолевает вновь. Вот и усмиряемся. Соскакиваю, поливка, а обратно сорвалась с лошадиного вагона. Шмякнулась. Уехать успел на три вперед. К угольной чаше прицепилась. Вскарабкалась на черную гору. Кокс. Сижу по-турецки. Пронизывает скоростной ветер. Озираюсь. Ширь и необъятность. Змеится шнур состава — не различаю начала. Ору заунывно — балуюсь. Воздушный напор забивает рот.
Станция брезжит. Наступает. Заспотыкались задумчиво. Встали. Слезаю. Поливать. Шлеп воды на Сэма и — вижу. Зажмурилась. Подсматриваю. Треснул! Будто три тончайших надреза бритвой. Карминных. Лью еще кружку. Рука трясется. Молодых поливаю. Не повреждены. Рыб даю. Опять поливаю. Скрыться, подумать, успокоиться!
К лошадям. Разгильдяй Грозный в отсутствие мое лягнулся в стену и нога застряла между досок. Стоит обезумев. Завизжала на него в истерике. Задергался, глаза очумелые закатил. Испугалась, присмирела: «Ай да браво, Грознюля! Бравушки, мальчик…» Тронулись. А он на трех. Завалился. Бьется. Подняться никак. Руслан рядом норовит на дыбы. Не может, недоуздок коротко привязан. Гриня с Сынком на противоположности тоже шуганулись: не понимают паники, шалеют заодно. Огрела буханкой хлеба Руслана. Матерюсь. Подойти к Грозному сейчас опасно. Тяжеловозы они все. Придавят невзначай. Приподнялся Грозный, а нога все туда торчит. Едем. Доски рубить придется. Топорик. На каждый удар Грозный головой вверх дико рвет. Освободил, наконец, копыто. Грудью в балку огораживающую попер. Кулаком в мякоть носа. Удивлен. Руслан его, зазевавшегося, кусанул. И этому впаяла. Моркови тут же кидаю, отвлечь. Хватают нервно. Шеи-то себе не испортили? Гриня с Сынком шаркают, тоже лакомство просят. Отнесла, чтоб не обидно. Переживали ведь. Подвязала Сыну недоуздок покрепче. Они стоят всю поездку. Месяц ли добираемся, два — как часовые. И спят стоя. Так уж принято в пути. Не из-за того, что изгваздаются. Если лежа уснут, встряска так пугануть может, что насмерть перекалечатся, вскакивая. Вагоны иногда будто в пропасть швыряют, так долбают. В пассажирских этого нет — аристократия, пижонство. Товарняк — плебей. Тут все сурово и беззастенчиво.
Вроде вопли морских слышу или чудится. Бежать надо или нет? Сплю или бодрствую? Различить замысловато. Жую вдруг яйцо. Или снится? Тщетны попытки догадаться. Лишь бы соблюдать и во сне, и в бдении одно: в любой подвернувшийся миг быстрее поливать. Плетусь как раз. Может, во сне. Неважно. Полить и честно спать. Или проснуться. Опять полить. Тогда не запутаешься.
Однажды пробудилась и что-то поразило: за огромный период впервые. Гляжу, лежа в ворохе зипунов, в полутьму товарняка: что так приятно смутило меня, уже одуревшую от многонедельной тряски и шума, затяжных стояний где-нибудь на запасном пути, опухшую от постоянной дремы и одновременно недосыпа? Остановка? Ну и мало ли их случалось? Что удивило? Тишина? Да нет, пожалуй… Впрочем, непривычная тишина, не железнодорожная: в ней чувствуется присутствие запамятованной человеческой жизни. Еще не могу осознать огрубевшим слухом нюансов тихой тишины, но есть и помимо необычное. Внюхиваюсь: благоухание. Не запахи: мазута, угля, сажи, а аромат. Покряхтывая, села: суставы скрипят, поясницу ломит — не восемнадцать будто, — и обоняю. Нет, все-таки непривычно тихо, а может, я отцеплена и оставлена в тупике? Не похоже: мирно и хорошо. Домой хочу, к маме. Оказывается, как я устала и соскучилась. Но где мы? Что это тут за место вкусное? Встала на ящик, подтянулась к люку у крыши.
Янтарь заката и кружевная пена садов. Полустанок, утопающий в тяжелых, густо усыпанных цветами ветках и название полустанка: «Сады». За кипенью не видно жилья, но, приглядевшись, различаю сокрытое в кущах существование. Внезапно чистый и будто совсем возле голос: «Мурка, иди кушать молоко», где-то только приступили доить — звон первых тугих струй о цинк подойника. Доносится: «Стой, комолушка, стой, родимая… Стой, дура!» И тончайший свист ласточек, снующих в медовом солнце. Засмеялся ребенок. А это — нежнейшее, тающее — наверное, соприкосновение лепестков в яблоневых бутонах. И все эти звуки, полутона не смешиваются — каждый в собственном воздушном пласте: прозвучав, не умирают тут же, угасают медленно, пьяня.
Неожиданно во тьме садов вспыхивают разноцветные лампочки и сквозь кисею цветения — музыканты на подиуме пробуют инструменты: танцплощадка. Собираются ребята и девушки.
— Идемте на танцы, — снизу оклик. Военный на насыпи. Дня три прицеплен неподалеку. Везет нечто на платформе, тщательно запеленутое брезентом — убивать куда-то невтерпеж.
— А тронемся? — унылость моя.
— Навел справки, через три часа, не менее.
— Нет, нельзя животных одних, у вас-то там запасной солдат.
— Что ж, — откозырял, пошел пружинисто.
С тоской ему вслед. Охота к людям, но загрязненная я, наспех не отмыться. Сходить лучше к морским.
Им совсем плохо. К язвам прилеплены мухи. Лью. Сэм вял, Чак и Бэрри пока суетятся.
Спрыгиваю, иду с досады в сады, только не в ту сторону, где станция и жизнь, а в заросли, кусаю бутон — горько. Прудик, мостки и на них обнаженный мальчик с удочкой, золотистый от вечернего солнца. Хрустнула ветка и он заполошно обернулся, подхватил бидон и прочь по тропке: грациозно — босым ступням колко, а я сажусь на мостки, голени в воду. Камыши, утки отдыхать охорашиваются. Ивы на том берегу, плакучие. Гладь неподвижна. Разделась, осторожно вошла, — склизкая тина, — поплыла. До середины уже: расколотый пополам дуб открылся за купающимися ивами, умерший, черный и массивный как Сэм. Блаженствую, а они там: взять да выпустить. Соли морской десять крафт-мешков. Ссыпать сюда. Скажу после: львы пали, трупы скинула. Одеваюсь на сырое тело и бегом. Вихрь лепестков. У состава пыл исчез. Не поверят, ведь ветеринария действует на всех сортировочных и павших актировать закон, засудят за госимущество. Залезла к ним, поливаю, рыба, фонариком, Сэм не впитывает уже кожей. Короста. Безмолвно смотрит в слепящее.
Пандус завален реквизитом, но волочу тяжеленный, скидываю трапом. Отодвигаю боковины клеток: пленники недоуменны, переминаются на ластах.
— Алле! Алле! Работать!
Работать понимают, закричали, еще и шамбарьером подбадриваю. Волнисто запрыгали. Сэм первый. Кубарем по пандусу. Двоица робеет. Хлещу. Заметались по вагону. Пинками. Скатились. Вдоль рельс понесло.
— Ап! Ап! Не туда! Алле!
Направляю шамбарьером, забегаю вперед, рыбой маню. Взбудораженный ор: зачуяли влагу, ожили, спешат друг с дружкой наперегонки, меня обгоняют. Берег и не задумываясь: плюх-плюх-плюх… Спинки замелькали. Как дельфины!
Вот и совершила: легкость, счастье.
Соль! Побежала. Тележку в хламе реквизита едва раскопала, скинула мешки на шпалы, загрузила. Две бешеных ходки по пять штук и уже падала, надрывая последние мешки и ссыпая кристаллы в водоем.