— Звони домой.
Я набирала номер. Бабушка брала трубку и говорила моей маме:
— Забери ее…
Когда мама уезжала к Вадиму Игоревичу, я совсем не радовалась.
Уик-энды с бабушкой помнятся мне по сей день. Перед школой она так туго заплетала косички, что невозможно было закрыть рот. Мои жалобные писки воспринимались как капризы. Дойдя до школы, я первым делом шла в туалет и распускала волосы. После уроков бабушка вела меня в ближайший кинотеатр на ближайший сеанс. Разумеется, взрослый. На экране человек в больничной пижаме спасал ребенка из-под колес автомобиля, играла трагичная музыка.
— Ну как, нравится? — наклонялась ко мне бабушка.
— Не очень, — смущалась я.
— Да, это тяжелый, жизненный фильм.
И мы шли на повторный сеанс. Проклятый кинематограф! В семидесятые годы один и тот же фильм демонстрировался неделями.
Бабушка запрещала закрываться в ванной, когда я мылась — не дай Бог что случится. Укладывалась спать рядом со мной на кровать и клала возле себя здоровенную вилку с блестящими острыми зубьями — из тех, что вешаются на кухонную стену. По ночам у нее начинала чесаться спина и она принималась корябать себя этой вилкой.
Бабушка была плечистая и сильная, в прошлом физкультурница. Выражение лица у нее не менялось никогда. Она представлялась мне неуязвимым монстром. Иногда она себя плохо чувствовала. Облепляла горчичниками спину, грудь и засыпала. Утром вставала и отклеивала горчичники. Рядом с ней я очень боялась простудиться.
Как-то зубной врач посоветовал поставить мне на зубы корректирующую пластинку. Через пять лет зубы должны были раздвинуться и стать красивыми.
Пластмассовая пластинка очертаниями повторяла небо и цеплялась металлическими скобками за задние зубы. Ее надо было чистить утром и вечером и снова вставлять в рот. В очередной раз проходясь по ней зубной щеткой, я вспомнила, что бабушка — единственное существо, которое не знает об этой новости.
— Бабушка! — заорала я, — смотри, что у меня есть!
— Тьфу, ерунда какая! Нашла чем хвастаться. — Она засунула пальцы себе в рот и вытащила оттуда обе челюсти. Никогда не забуду этот аттракцион!
Всю ночь я пролежала лицом вниз на диване в другой комнате. Ловила ушами каждый шорох. В соседней комнате начинал скрипеть паркет. Скрип приближался — бабушка тяжелой поступью шла по коридору в туалет. Возле моей двери шаги делались медленнее. Спина и затылок становились мокрыми. Бабушка двигалась дальше. Выключатель — шум воды — выключатель… Она возвращается. Подходит ко мне. Сейчас перевернет меня и снова вытащит зубы! Я всем телом вдавливаюсь в диван.
Утром приехала мама. Я подняла голову, когда за челюстями закрылась дверь. Я встала и начала раздеваться. Джинсы и футболка были влажными по всей длине и никак не хотели сниматься. Хотелось их моментально разорвать.
— Я с ней больше не останусь, у нее вытаскиваются зубы, я боюсь!
— Да ну брось ты, — отмахнулась мама.
В ближайшую пятницу она позвонила с работы. Сообщила, что теперь зубы бабушки прибиты гвоздями. Мы попрощались до воскресенья.
При мысли о бабушке холодел какой-то внутренний орган. В одной комнате с ней я больше никогда не спала. На ночь я не раздевалась и клала в карман ключи, на тот случай, если она опять покажет зубы и придется убегать на улицу…
…Переехав на новую квартиру, отец начал устраивать у себя шумные сборища. Я тоже приходила. Мне нравилось смотреть на взрослых людей. Они были веселы, от них волшебно пахло духами… Включали проигрыватель, в комнате пульсировало танго, а когда между записями случался перерыв, слышался звук наливаемого в бокалы вина.
В первом акте гулянки часто произносилась фраза «не при ребенке будет сказано». Как только она переставала звучать, отец отводил меня домой. Дома было пусто, и я упиралась. Мне хотелось вечно сидеть в этом веселье и греться под защитой взрослых людей. Особенно запомнилась одна женщина — черноволосая, благородная, в длинном антрацитовом платье. Она появлялась позже всех.
— Здравствуйте, пиковая дама, — говорила я ей. Она откликалась, царственно кивала.
Мне нравилось слушать взрослые рассказы, после которых всякие безделицы о синичке Зиньке казались бредом и манной кашей.
Бородач в малиновом батнике читал стихи:
Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд.
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко-далёко на озере Чад
Изысканный бродит жираф…
В душе открывались новые пространства, я ступала в них шепотом, замирала от самой мелодики речи. Просила еще. Бородач, грустно улыбаясь и прикрывая глаза, распевно произносил:
Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж…
Я заражалась внутренней качкой бородача. А он говорил, говорил, прикуривал сигарету…
В шумном платье муаровом, в шумном платье муаровом
По аллее олуненной вы проходите морево…
Многих слов я не понимала, но ждала именно это стихотворение: там была строчка, на которой лицо бородача становилось удивленно-плачущим, точно он видел перед собой какое-то волшебное зрелище:
И кого же в любовники, и найдется ли пара вам…
Пятидесятилетие отца запомнилось тем, что пришло очень много народу и пропал отец. То есть сначала он был на месте, за столом. Гостей была целая туча, сидели друг у друга на коленях, говорили тосты, взрывались хохотом. И вдруг отец исчез. Только что сидел в почетном старинном кресле, смачно ел картошку (он предпочитал есть руками) — и вдруг исчез. Я нашла его в комнате на диване. Шепотом позвала. Он признался, что «херовато себя ощущает». Я не могла вернуться за стол. Устроилась возле отца. Попросила:
— Папа, я буду мыльные пузыри пускать. Дай мне тазик!
— Доченька… — отец громко сглотнул. — Доченька… какой, в жопу, тазик?!
Я поняла, что пузыри отменяются. Долго сидела. Отец шевельнулся и сказал:
— А ну, иди посмотри, все на месте?
— Все, — сказала я.
— Девочка, солнышко мое… Ты вот что… Скажи им, что они все должны пойти на хер… Спаси папу, выгони их…
Я выходила к гостям. На мое вопросительное лицо первой реагировала пиковая дама:
— Папа хочет, чтобы мы ушли?
— Нет…
— А что?
— Папа хочет, чтобы вы все пошли на…
У вечеринки бывал и другой финал — когда отец оставлял меня ночевать. Мы устраивались на диване, я подсовывала ему «Карлсона», он открывал книгу и начинал:
«В белом плаще с кровавым подбоем четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя сводами дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат». И про запах роз, и про полголовы… А потом я засыпала. Весь следующий день я ждала вечера, чтобы читать дальше. Но каково же было мое расстройство, что ничего, ровным счетом ничего в книге про Карлсона я не находила. Я в растерянности перелистывала страницы, надеясь поймать хоть что-нибудь, но все было напрасно. У меня не было пропуска в тот мир. Туда можно было приходить только с отцом…
Пятницы были неотвратимы. Накануне я призывала на помощь все стихийные бедствия и колдовские силы. Мечтала, чтобы между метро и нашим домом разорвалась пошире земля и в трещине плескалась огненная лава. Или чтобы все перепуталось и за четвергом сразу наступил понедельник…
До приезда бабушки оставалось несколько вздохов. Я вышла к мусоропроводу и, усевшись на стопку перевязанных бечевкой газет, смотрела вниз. По дорожке вдоль дома проходили знакомые люди. Некоторые сворачивали в наш подъезд, исчезали под козырьком. Тут же раздавался шум поехавшего лифта. И тут меня осенило.